Дьяков оглядел с удовольствием ее раскрасневшееся личико, всю ее ладную фигурку, особенно внимательно – ножки, две перевернутые пирамидки, чуть прикрытые лапидарной юбкой, и с легким вздохом развел руками. Все это непросто понять. Так уж случилось, что он, Яков Дьяков, был рядом в тот роковой момент, когда Подколзину стало известно о просочившемся в мир экземпляре. В каком он был шоке, тягостно вспомнить.
Стоявший поблизости Полякович, господин неопределенного возраста с лицом цвета детского сюрприза, известный циническими суждениями и стойкой склонностью к эпатажу, проговорил с кислой усмешкой:
– Как хотите, во всей этой таинственности есть, все же, некое имиджмейкерство.
С Поляковичем избегали связываться, но Яков Дьяков поднял перчатку. Он посмотрел на нигилиста с негодованием и горечью.
– И это сказано о Подколзине? Ах, Полякович, Полякович… Стыдно вам будет за эти слова. Скорей, чем вам кажется. Искренне жаль вас.
Однако Полякович упорствовал.
– Все же устами юной Глафиры глаголет истина – кто не дает ему взять и опубликовать сочинение? В конце концов, для чего оно пишется?
– Да, в самом деле? – Дьяков оскалился. – А дело в том, что в плохой семье не без урода, вот в чем дело! Всегда-то мы меряем Гулливера нашими лилипутскими мерками. Вечная наша беда и вина. Да, он не хочет печатать «Кнут»! Значит, не пришло еще время. Тому, кто привык беседовать с вечностью, решительно некуда торопиться. Тут все, Полякович, и сложно, и просто, и все зависит от точки обзора! Он всякий день ищет новые смыслы и всякий день себя проверяет. Он потому однажды и выпустил тот злополучный экземпляр из рук своих, что ему захотелось свежего взгляда со стороны. Теперь он кается и клянет себя. Но главное, он – существо нездешнее, не слишком понятное и предсказуемое. Из нескольких обрывочных фраз, почти бессвязных, мне стало ясно, что он испытывает страдание от этой убийственной картинки: книга его лежит на лотке рядом со всей макулатурой.
– Он так сказал? – спросила Глафира в сильном волнении.
– Дал понять, – негромко обронил Яков Дьяков.
Вообще-то говоря, Полякович был не способен по определению согласиться с чьим-либо утверждением, даже самым неоспоримым, воспринимая такое согласие едва ли не как жизненный крах, но тут счел за лучшее промолчать.