Пёстрые рассказы - страница 2

Шрифт
Интервал


Он, словно раздобревший вдруг Кащей Бессмертный, раскрывал, наконец, отмыкал и распахивал перед людьми самые сокровенные закрома всех своих переливчатых цветов, и, в какой-то миг, – распускал великолепную, потрескивающую (словно бы мизерные грозовые разряды игольчатыми мириадами зарниц возникали и вспыхивали там, перемигивались между собою в этом гигантском плавилище света, огней, перещёлков и пересвистов), распускал эту махину огня, и плавно пересотворял, переплавлял её, эту невообразимую, клокочущую, рвущуюся клочками разноцветного пламени бездну в её величество – РАДУГУ. Корону, коронищу счастья.

В такие мгновения Павлуша не просто пребывал обыденной, пусть даже диковинной в наших краях птицей, записанной в бухгалтерский, подведомственный государственному зоопарку реестр… нет, в эти мгновенья Павлуша, становившийся в одночасье великим Павлом – Царил!

Царил, восстав во всём невероятном блеске своего великолепия, воспарял над толпою минут пять, десять, – в зависимости от настроения, погоды и, вероятно, самочувствия. Глаз павлушиных видно при этом не было, – закатывались горе

Особенно зрелищными становились выступления Павлуши в солнечную погоду. Тогда каждый глазок на его распустившихся перьях словно бы просыпался от смутного сна, раскрывался во всю свою ширь, и дерзко глядел уже не только на толпу восхищённых зрителей, но и на самоё Солнце. Ибо великое Солнце в эти мгновения воистину было равновелико каждому, даже самому малому оку Павлуши, изумительно переливавшемуся всеми цветами радуги в каждом солнечном лучике.

Кто-то из толпы фоткал воцарившего Павла в эти минуты, а я просто стоял и балдел. Я, мама моя родная, просто молча обалдевал. И молил уже только об одном – «Павлуша, миленький, золотой, только не надорвись, ради Бога… у тебя же сердце сейчас не выдержит от восторга, напряжения, вдохновения!..»

А он, молодчага, не поддаваясь никому и ничему, кроме мига вдохновения и восторга, величественно и неторопливо завершив, наконец, бенгальски сиявшее, потрескивавшее на весь мир торжество, опять сворачивал перья в унылый пыльный хвост пучком, и, устало переваливаясь с бока на бок, медленно отходил в свою дощатую дыру – конуру, небрежно отпихивая по дороге похотливо льнувших к нему, вечно преданных и хотящих его сереньких бабочек-клушек. Ногой растопыренной этак досадливо отпихивал, распихивал их, мешающих проходу артиста свою в гримёрную в разные стороны – я хорошо помню эти небрежные жесты великого мачо, которому, после его великого торжества, уже побоку была какая-то жалкая женская похоть, и они, квохча, якобы обиженные и униженные, забивались – каждая по отдельности – в свои неприметные, зоосадовские уголочки-клетушки…