Мировая история в легендах и мифах - страница 25

Шрифт
Интервал


А потом отец, как обычно, зажег лампы перед пенатами [40] и ушел в свою спальню. И больше не проснулся.

Погребальный костер, по обычаю, зажгли ночью, за Тибром два дня спустя.

Ночь тогда тоже, как и эта, бессонная, мартовская, была ветреной, и огонь занялся очень быстро.

Тогда Гай Юлий в первый и последний раз пожалел, что не родился женщиной, – он не мог извергать из себя скорбь голосом, как делали мать и сестры. Отец никогда не держал его просто за руку, когда они вместе ходили слушать ораторов на Ростре или в Курии – они всегда ходили, сцепив указательные пальцы, Когда он шел так с отцом по улице, то, что бы ни происходило вокруг, – Гай Юлий чувствовал, что в мире все правильно, безопасно, и так будет всегда. Все это исчезало сейчас перед ним в огне. Его солнечное сплетение тогда впервые больно прокололо это слово – навсегда.

Потом ему, теперь главе семьи, paterfamilias, вручили небольшую терракотовую чашу с крышкой, чуть больше чаши на пиру, наполненную черной пылью и какими-то обгорелыми кусочками, и это было все, что осталось от отца – громогласного и смешливого.

Сразу же после похорон он понесся к Сервилии – под начавшим уже светлеть, серым, словно гнойная рана, небом.

Сервилия уже все знала и ждала его. Он перемахнул через стену и хотел рассказать обо всем – о погребальном костре, о том, как ему теперь страшно от осознания, что жизни может приходить конец так непредсказуемо, так неожиданно. Но не смог, а просто обнял ее и горько заплакал, как ребенок. Она прижала его голову к груди – он намочил все ее платье – задумчиво, по-матерински погладила по волосам, поцеловала его в висок. Ему стало еще горше. И вдруг Сервилия слегка отстранила его и хлестко, наотмашь, ударила по лицу! Он сначала оцепенел от неожиданности, а потом с силой оттолкнул, отбросил ее от себя, так что она отлетела далеко и упала, и порвалась нитка бус на ее шее. Все еще задыхаясь от обиды, он подскочил к ней, схватил ее в охапку и затряс как тряпичную куклу, и занес руку, чтобы ударить. Но не смог: она не прикрывалась, не старалась избежать удара. Стояла перед ним, и когда он ее наконец отпустил – одернула, словно ничего не произошло, платье и поправила волосы, только слегка морщась от боли.

– Послушай-ка, мой милый Гай Юлий. За слезы только раз я получила от жизни яблоко. Только раз. А чаще, сколько ни плачь – вот это. – Она показала открытую ладонь, словно готовую дать пощечину. – Понимаешь? Ты сейчас не столько жалеешь отца, сколько жалеешь себя, и ждешь сочувствия, и боишься жизни. Можно всю жизнь жалеть себя, и плакать, и ждать сочувствия, и бояться жизни, и… исполнять все правила, и ждать, что тебя будут любить просто так… – Теперь она, подняв над головой белые локти, спокойно перекалывала в волосах шпильки, зажав одну из них в зубах. – Но тогда ты будешь бессилен перед теми, кто плевать хотел на правила, сомнения и страхи. Будешь бессилен перед тем, кто ничего ни от кого не ждет, потому что знает: никто ничего просто так не даст. Даже самые близкие… – добавила она горько. – Так не жди сочувствия и бескорыстия: всем от всех что-то нужно! Все используют всех для своих целей! Только у самых умных хватает ума делать это не так явно, – завершила она сквозь зубы (точнее, сквозь шпильки) и, покончив со шпильками, осторожно коснулась его плеча – красивая, спокойная, мудрая, с безукоризненно прибранными волосами.