Сбор грибов под музыку Баха - страница 4

Шрифт
Интервал



ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. Зато теперь никто не сможет обвинить меня в отсутствии юмора. У меня его столько, что хоть ложкой черпай! Даже страшновато становится, как его много. Надо бы часть раздать бедным и нищим. И, как говорил Себастиано, фаготист из оркестра: «Почему я не СЕБАСТИАН БАХ, а Себастиано ВЕЗАЛЛИ?» Любопытно было бы и на самом деле при жизни познать самого себя.

Однако это холодное античное любопытство и погубило беднягу ВЕЗАЛЛИ, который совершенно замучил себя безнадежными вопросами, почему-де он не великий полифонист, а самый заурядный фаготист, выдувающий чужую музыку из своей унылой прямой трубы.

Обычно мы сидели в оркестре рядом, и, скосив глаза, я мог наблюдать, как во время концерта итальянец мучился своим проклятым вопросом, при этом старательно надувая щеки и буйно наливаясь кровью по всему полному, бритому патрицианскому лицу… Ах, что там говорить о Себастиано – с ним было все более или менее ясно, ему еще бабушка говорила, что он хотя и тихоня, слабохарактерный Дристуччи, но очень завистливый мальчик и что он когда-нибудь умрет от того, что его сосед по квартире выиграет в лотерею полбиллиона лир.

Меня волнуют до сих пор судьба и загадка ТАНДЗИ, юноши с третьего этажа нашей лечебницы, куда его при мне перевели с первого этажа. Там, на первом, за железными решетками ревели и вопили буйнопомешанные.


ВЕЗАЛЛИ. Кто смеет трогать мою бабушку? Она была аристократка, графиня, она была красавица, необыкновенная красавица, известная всему Риму. Понятно вам? Она любила земной мир, несмотря на все его несовершенство, любила человечество и поклонялась его культуре! И не могла бы она ничего сказать про меня плохого, моя бабушка РАФАЭЛЛА, и бранных слов в жизни никогда не произносила.


РАФАЭЛЛА. Была красавицей в молодости, да. А к старости стала похожа на сморщенного шимпанзе. Ну, это случалось с каждым. Смешно вспоминать, но какая у меня была кожа на лице, на груди, на ляжках – и каким все это стало к семидесяти годам!


ВЕЗАЛЛИ. Моя бабушка умерла восьмидесяти лет и лежала в гробу, поражая всех величественной красотой. Она была настоящей женщиной, божественной, как праматерь ЕВА, – и в глубокой старости моложава, свежа, словно цветущая девушка.


РАФАЭЛЛА. Ты хотел сказать, наверное: словно старый сморщенный чулок. И умерла я, дурачок мой, не в восемьдесят, а как раз в семьдесят. И лежала в гробу, поражая всех не величественной красотой, а смертной жутью, потому что выглядела, несмотря на все ухищрения гробовщика, как олицетворение самой смерти. Впрочем, этого я уже видеть не могла, слава Богу, и поэтому воспоминания мои плывут, уплывают вовсе в другие моря и заливы. И вот что, дитя мое! Довольно много времени провела я на свете, будучи красавицей со старательно выпученными глазами, с огромными, словно наклеенными, ресницами, которыми, казалось, я боялась лишний раз хлопнуть, чтобы не обронить их, – и никто на свете не знал, так и не узнал, что всю жизнь изо дня в день, где-нибудь во время обедов в траттории на виа Каммози или в шикарных ресторанах на набережной Тибра, в автомобиле мужа, на вилле любовника, на модном вернисаже, на опере в «Ла Скала», в доме ли матери, в собственном ли доме, в супружеской спальне, готовясь ко сну и заплетая на плече косичку, – я всегда уносилась душой куда-то далеко, так далеко, что и дороги туда никто не знал.