– Тебя действительно волнует существительное?
– Я всё понял, – последовал угрюмый ответ.
Громов положил трубку и хлебнул с горла. Он думал о шлюхах. Нет. Он думал о том, что сам Дидро назвал бы “трением двух слизистых оболочек”. И “бы” здесь, пожалуй, излишне. Отсюда он думал и о детях. Дети навели его на будущее. А будущее – на непорочное зачатие. «Но почему?» – вопрошал Громов, не понимая своих заспиртованных мыслей. Ах да… будущее представлялось ему таким же безрадостным.
Рассел как-то сказал Громову, что “праздное знание”, слова, связуемые в эпические предложения, не соотносятся с бесплодностью, поскольку обозримы в мире по итогам и по своим последствиям. Они подобны удобрению или же слову Евангелия, ведь по плодам вы всё узнаете о них.
Лейбниц продемонстрировал всем нам плоды сего бессмертного слова, поведав в своей праздности историю о том каком-то “лучшем из миров”. И современники всех поколений, доверившись этому лучшему миру, досовокуплялись в нём до детей. Комичное начало для столь трагичных последствий, где все они подобны Откровению, вернее, вновь закону Евангелия: слепой, увы, но поведет слепого.
Куда?
В возможном множестве миров, предоставленных ландшафтом Леонарда[1], их понесло, конечно, в наш самый прекрасный из миров. В тот лучезарный лучший мир, в коем все мы суть самоходные, по Докинзу, “транспортные средства”, кои, по Ридли, обратили первобытное море в свою гнусную веру. В тот мир, где молодые и высокоэнтропийные, замужние и одинокие, сребролюбивые и те, кто чтит любовь Филиппа Нери[2], где все эти предикативные недоразумения ко всяким разным разностям внутри пространства состояний не составляют разницы: мы все несчастны в этом мире, как целибат для святости. На поднебесном постаменте – сцене бесплатных кадров драмы – мы ведь не более, чем временные агрегации, порожденные пространство-временными констелляциями. В мире греха без нарратива искупления мы можем полностью отсутствовать без какого-либо ущерба для всего произведения в целом.
Но мы, увы, уже живые. И потому для полного понимания скорбных превратностей нашей печальной ситуации в разы ценнее тут другое: когда Томас Генри Хаксли во время проведения своей знаменитой лекции взял лишь один кусочек мела, он предоставил новый довод в пользу теории отбора, но показал ведь в разы больше, а мы, ведомые слепцы, увы, всегда были слепы. Он показал бесценность жизнеутверждения для необъятных разумением масштабов жизневырождения. И что сказать, на этом фоне весь наш занятный святой взвод с их святым взглядом на аборт, когда весь Мир – лишь абортарий, предстаёт сразу в другом свете. Мир был достоин их запрета благочестивым правом вето.