Но, может быть, всего примечательнее, насколько упорно я не отдавала себе отчета, что дела мои плохи, меня обижают, я совсем одна. Наедине с собой я думала о чем угодно, только не об этом. А придя домой, принималась расписывать, сколько у меня друзей, как все меня любят и мной восторгаются. Называла имена. Живописала подробности. Разумеется, старшие догадывались, что я привираю. Но никто, кроме, может быть, отца, чью проницательность мне даже взрослой редко удавалось обмануть, и помыслить не мог, до какой степени я пренебрегаю истиной. Это разнузданное бахвальство облегчалось тем, что иных источников информации у моих домашних не было. Родительских собраний они не признавали. Учительница, которая однажды не без риска форсировала разлившийся весенний ручей, чтобы все-таки поговорить с мамой в надежде, что с ее помощью удастся заставить меня назвать зачинщиков какой-то крупной шалости, получила в ответ:
– Если она их назовет, я ее со двора сгоню.
Мама даже дневника не желала подписывать. Такого рода контроль она считала глупым и оскорбительным. Года два потерпела, потом взорвалась:
– Какое мне дело до твоих отметок? Ну, подумай сама! Ведь ясно же, что они меня касаются не больше, чем тебя – моя служба. Что ты скажешь, если я вздумаю совать тебе под нос свои чертежи?
– Но Ольга Алексеевна требует, чтобы была твоя подпись.
– Значит, пора научиться ее подделывать. Сложно? Ничего подобного. Вот, смотри: это "М", потом "Г" на него налезает, а дальше двойная закорючка. Возьми листок бумаги, попрактикуйся и оставь меня в покое со своим дневником.
В такие минуты я гордилась мамой. У нее обо всем было свое суждение, и оно, как правило, нравилось мне куда больше общепринятого. Но и восхищаясь ею, я продолжала безбожно морочить ей голову. Должно быть, потому, что пока не хватало духу перестать обманывать самое себя.
Лишь перейдя в пятый класс, на каникулах, во время милой лесной прогулки я вдруг с диким, острым наслаждением раскололась и выложила маме, а заодно себе все как есть. Ужаснувшись, мама помчалась в школу и потребовала, чтобы из пятого «а» меня перевели в класс «б». В этот «б» я пришла другим человеком. С прищуром. С задранным носом. С идеей, что большинство людей – ничтожества, и не к лицу мне, избранной натуре, искать их дружбы. Нет, пусть теперь они попробуют доказать, что достойны моей. И сразу нашлись охотники, причем из классной элиты. Однако в тот весенний вечер, когда я, склонившись над разодранной тетрадкой, изображала на клетчатом листке бунтарские слова, до этого благоприятного поворота было еще далеко.