Соседки в их бараке жалели Люську. Сиротинушка круглая в подчинении у бабки растет. Так и мыкалась с малых лет она, пока после смерти старого деда – георгиевского кавалера царских времен, в освободившуюся комнатенку не заселилась Фрося – молодая незамужняя женщина лет двадцати трех – двадцати пяти. С тех пор за тонкой барачной стенкой весь день-деньской стучала зингеровская машинка, Фрося была портнихой и классной закройщицей. Слава о ней быстро разлетелась по округе, появились заказчицы, бывало, что приходили дамы – жены номенклатурных мужей, приносили трофейные отрезы: панбархат, муар, натуральный шелк, тончайший маркизет – настоящее великолепие из Европы, о таком наши советские женщины, обходившиеся простеньким ситцем, сатином, реже шелком, и не мечтали. Заграничные ткани манили, на них можно было смотреть и любоваться, как на картины мастеров.
Фрося была доброй и улыбчивой со всеми заказчицами: и с дорогими трофейными отрезами, и с приносящими на пошив простенькие ткани.
Как-то, когда стук швейной машинки на время стих, Люська постучала в Фросину дверь и услышав: «Входите!», вошла. Эта комната была Люське хорошо знакома, при жизни старого солдата Японской и Первой мировой войны Анисимыча она заходила к нему иногда. Комнатушка метров пяти-шести. Анисимыч – старик уже хорошо за семьдесят, кряхтя вставал, опершись на палку. Покопавшись в ящике сбитого из досок стола, доставал конфетку или пряник и протягивал угощение Люське. Иногда приглашал ее к столу. Они пили крепкий, огненный чай, Анисимыч из граненого стакана, Люське же наливал кипяток в эмалированную кружку. Соседки во дворе поговаривали, что Анисимыч кем-то приходился Кузьминичне и благодаря ему она и прописалась в Москве, но вопрос этот мало волновал Люську, а деда Анисимыча она искренне оплакивала, когда он тихо помер в своей каморке на топчаньчике. С его смертью раскрылся один секрет. Дело в том, что дед знал много старинных солдатских песен и любил петь. Минувшие годы не стерли их из памяти старика. Песни были длинные, долгие, целые песенные поэмы о нелегкой солдатской службе, о жене и детях, оставленных дома. Люська иногда прислушивалась к тому, о чем пел дед, а он на ее расспросы отвечал: «Вот Николашка – был Царь! А эти – Антихристы!». Так вот, чтобы проходящие мимо окна люди не думали, что Анисимыч поет трезвым, он хитрил: наливал в пустую чекушку воды и ставил на стол. По его понятиям, петь трезвым было неприлично, а пьяненькому самое то. Потом только Люська узнала, что в тридцатые, уже пятидесятилетний Анисимыч, бежал с семьей от раскулачивания из родной рязанской деревни, бросив все нажитое. А из нажитого был дом с земляным полом, корова да лошадь. Не любили мужики в деревне Анисимыча именно за трудолюбие и трезвый образ жизни, кое-кого это настораживало – брезгует односельчанами, сторонится, значит себе на уме. Вот, какой-то недруг и записал Анисимыча в кулаки. А какой он кулак? Наемный труд не применял, жена хворая, кроме старшего сына трое девок, а от девок какой толк?! Но мир не без добрых людей. Сосед шепнул: – Дмитрий Анисимыч, беги, завтра тебя арестовывать придут. В ту же ночь Анисимыч покидал на телегу пожитки, усадил на нее младших детей и направился в Москву, где устроился грузчиком. От непосильных тяжестей заработал себе брюшную грыжу, жена вскорости умерла, что стало с детьми неизвестно, так он и жил одиноко на крошечную пенсию. Был он неграмотен, но интереса к жизни не потерял и регулярно ходил на открытые тогда заседания Нарсуда, что на Писцовой улице. Садился всегда на первый ряд, судьи его хорошо знали и здоровались с ним, а бывало, кто-то из них спрашивал после судебного заседания: