Из Богуново прибыл воевода Медведев и устроил разнос сыну своему:
– Етить тя, Акимка! Прохлопал Супятово! Дурень! Тебе про ляхов-то когда доложили, а? Все телился, обсосок! Кровь людская на тебе! Не споймаешь беззаконцев, я сам тебя мужицкого звания лишу! – орал напрасно.
Кто ж знал, что ляхи обнаглеют настолько, что под носом у ратной сотни так набезобразить смогут. Но на заметку взяли – стеречь надо глазастее, ухи держать востро и упреждать любые набеги.
Андрей-то не особо слушал, все знал и так, что будет сказано воеводой. Смотрел на кутерьму людскую и досмотрелся. За углом большой хоромины приметил золотую косу Аришки.
С крыльца его снесло скоренько. Шагнул узнать, что понадобилось девке в такой-то день на шумном боярском подворье. Арина его заметила и вздохнула облегченно. Шумской чуть из сапог не выпрыгнул, когда понял – его дожидалась!
– Смотри, Арина, опять косой зацепишься, – сказал, да сам себя и укорил. Ведь не о том думал-то, пока шел к ней.
– Боярин, здрав будь, – поклонилась, звякнув навесями на очелье. – Я на малое время, уж прости, что так не к месту.
– Иди за мной. – Заметил боярин, что девка сторожится, видать пришла с делом каким и не хочет, чтобы заметили: в одной руке туес, в другой узелок маленький.
Отошли чинными порядком в конюшню. Там окромя Буяна уж и не было ничьих скотин: все под седлом, да на дворе.
– Что ты? – и в глаза ей заглянул.
А там опять сверкание весеннее, будто солнышком пригревает. Аринка взгляда не спрятала, улыбнулась и туесок малый ему протянула:
– Боярин, не сочти за великий труд, отдай Демьяну Акимычу. Ведь пожалел вчера меня, виры большой не стребовал. Тут пряники печатные, как он просил.
Шумской удивился, но туес принял, подвесил на седло Буяна.
– Передам. – Сказал и приметил, что Аришка вроде-как замялась. – Еще что? Для Фаддея подарочек?
И язык прикусил от словоблудия. Ить тьму времени не говорил так по-веселому, аж до улыбки.
– Нет…. Тебе вот, – и тянет ему узел.
Взял, любопытствуя, разметал ткань, а там…хлеб крупчатый, горячий еще. Дрогнуло сердце, не устояло перед такой заботой. Чтоб такие хлеба испечь к утру, надобно всю ночь не спать. А пуще всего изумило – запомнила, что любит он, Шумской.
– Мне-то за что? – старался голос умерить, чтоб не трепыхался.
– За доброту, боярин. Пожалел меня вчера, так чем я отплатить могу? – улыбается, ей Богу, улыбается и без хитрости всякой.