Асуня смотрел на дверь. Быть этой пятнице самой ужасной за всю его жизнь. Ведь коли выйдет – не миновать насмешек дружков бывших, которые давеча братались с ним, покуда хмель не сваливал под лавку, а теперь потешаются, бабой зовут, в брюхо пальцами тычут да дразнят, что на сносях уж, раз дурнеет ему со всего мужского. Но ежели остаться – гореть ему со стыда перед Улькой. Хоть садись да пряжу с ними тяни!
Нет, нельзя оставаться! Уж предательство он переживёт как-то, а вот взгляд девичий жалостливый да укоризненный не вынесет. Может, и к лучшему… А если драка будет, так, может, хоть убьют его, да и дело с концом? Бабке Идалье меньше мороки – рубахи ему шить, кашеварить на двоих… Права она, нет от него толку.
– Што, собрался-таки? – в уголках глаз бабки побежали гусиными лапками лучики морщин.
– Собрался, – понуро кивнул он, вставая.
– К ужину-то ждать? Али завтра ужо?
Асуня вздохнул, сжал ручку пальцами и, прежде чем решительно отворить дверь, ответил:
– Не жди.
Дурацкое солнце так и не село за пригорок. Асуня вскинул руку и поморщился. После сумрака избы снаружи всё сияло особенно отвратительно. И простирающиеся докуда хватает глазу покрытые житом поля, и рощица справа, и обвешенный плодами яблоневый сад слева. Две соседние хаты, что также на отшибе вковырялись в жирную землю, будто дразнили зрение соломенными крышами, делая солнечные лучи ещё ярче.
Асуня поморщился и переступил через развалившегося на пороге кота. Бабка ещё что-то говорила за спиной, да он не слушал. Огляделся, радуясь, что остальные народичи пока в полях, и заспешил прочь через двор к раскорчёванной колёсами телег дороге. У самого плетня по привычке дёрнулся, уже набрал в грудь воздуха побольше, чтобы рявкнуть, но с разочарованием замер, видя, что шавка вылезла из будки и остервенело лупит себя хвостом по бокам, заглядывая хозяину в лицо и приподнимая нос, чтобы были видны передние меленькие зубки.
– У-у-у-у-у, ты! Гадина! – с отчаянием бессильно опустил руку Асуня. Потом развернулся к собаке всем корпусом, чуть наклонился и сипловато, но громко гавкнул.
Сука опешила, но и теперь лаять не стала и аж задницей завиляла – так хвостом размахивала.
– И ты меня теперь не боишься? – сник Асуня. Плечи опустились, руки повисли вдоль тела, нижняя губа сама собой жалостливо оттопырилась. Даже покатое брюхо, казалось, утратило всю приятную упругость и превратилось в бабьи рыхлые послеродовые бока.