– К тому же у меня несчастный характер, который не позволяет мне заниматься. Ожидание и даже мысль, что кто-нибудь нечаянно может прийти и прервать, убивает во мне самое расположение усесться спокойно за дело. Мне совершенно необходима уверенность, что я не буду прерван никем.
Он посоветовал, из деликатности опуская глаза:
– Запирайтесь, прикажите не принимать.
Петр Александрович поднял от удивления брови:
– Как же это возможно в моем положении?
Он не согласился, не возразил, однако же тотчас круто переменил разговор на положение дел в типографиях и у крупных владельцев бумаги. Долго ли набирают? Сколько стоит самый скорый набор? Во что обойдется бумага, если взять ни самую толстую, чтобы не подумал дотошный читатель, что его решились надуть мнимой толщиной сочинения, ни слишком тонкую, чтобы она не просвечивала, сливая печать, и не выставила сочинение слишком уж бедным и скудным на вид?
Петр Александрович, часто имевший и любивший такого рода дела, много больше пера и бумаги, увлеченно и с истинным знанием пустился во всякие мелочи и оттенки сложных типографских расчетов, за которые Николай Васильевич был сердечно благодарен ему, сам не имея ни внутреннего расположения, ни времени вдаваться в расследования и набираться в этом деле понемногу ума. Всё же он чувствовал по глазам его и по особенно поджатым губам, что Петр Александрович ждал от него совершенно иного рода беседы, откровенной и задушевной, в особенности подробнейшего повествования о его московских друзьях и сердечных отношениях с ними, запутавшихся в последнее время. До такого рода подробностей милый Петр Александрович был чрезвычайный охотник.
Он был в другом положении. Он был весь захлопотанный этим делом об издании своих сочинений, занятый мыслями о себе, о своем внутреннем, всё ещё не приведенном в стройность хозяйстве, как любил он это кстати назвать. Выражаясь другим языком, он слишком был озабочен управлением своими непокорными слугами, которые всё ещё копошились в душе и над которыми следовало как можно скорее взять верх, чтобы они не забрали верха над ним.
Вот отчего он не имел на этот случай способности быть откровенным и светлым, что является принадлежностью лишь истинно безмятежной души. И он промолчал о своем, не потому промолчал, чтобы вовсе не желал говорить, а единственно потому, что не умел в таком захлопотанном состоянии говорить начистоту и даже на это не нашел бы и слов, как обыкновенно с ним приключалось в таком расположении духа, то есть не нашел бы на то, чтобы рассказывать всё, что хотелось бы рассказать. Какая же могла бы произнестись тут душевная исповедь? Душевная исповедь необходимо должна быть свободна от всяких внешних забот.