Скорбь Сатаны - страница 47

Шрифт
Интервал


– Да, это кажется странным, не так ли? – сказал он тоном, в котором звучало нечто похожее на оправдание и насмешку. – Но попробуйте взглянуть на это в ином свете. Священники делают все, что в их силах, для уничтожения религии – путем лицемерия, ханжества, сладострастия, всевозможного шарлатанства – и когда они просят у меня помощи в их благородном деле, я с радостью соглашаюсь – и совершенно бесплатно!

– Очевидно, подобные шутки доставляют вам удовольствие – усмехнулся я, бросив окурок в камин. – Кроме того, вы склонны высмеивать собственные благодеяния. А это что такое?

Вошел Амиэль, держа серебряный поднос, на котором лежала телеграмма на мое имя. Я открыл ее – и вот что писал мне мой друг-издатель:

«Приму книгу с удовольствием. Немедленно пришлите рукопись».

Почти торжествуя, я показал телеграмму Риманезу. Тот улыбнулся.

– Ну конечно! А вы ожидали иного ответа? Правда, ему стоило использовать иные выражения, так как я не думаю, что он бы принял книгу с удовольствием, если бы вынужден был издавать ее за счет собственных средств. Ему бы следовало передать вам «с удовольствием приму от вас деньги за публикацию вашей книги». Так что вы намерены делать?

– Немедленно решить этот вопрос, – ответил я, чувствуя удовлетворение от того, что час расплаты моих врагов уже близок. – Книгу следует разрекламировать в прессе как можно скорее – и мне доставит особое удовольствие лично позаботиться обо всех деталях. Что же до всего остального…

– Предоставьте это мне! – И Риманез покровительственно возложил свою изящную бледную руку мне на плечо. – Предоставьте это мне, и будьте уверены, что совсем скоро я вознесу вас высоко, как медведя, что сумел добраться до булочки на верхушке смазанного жиром столба – и этому зрелищу позавидуют люди и станут дивиться ангелы!

VII

Следующие три или четыре недели пролетели волнующим вихрем, и на их исходе я с трудом мог узнать себя в праздном, безучастном расточительном моднике, в которого так внезапно превратился. В случайные одинокие мгновения прошлое являлось мне подобно картинке в калейдоскопе, вспышкой нежеланного воспоминания, и я вновь видел себя, измотанного, голодного, убого одетого, склонившегося над рукописью в своем жалком жилище, отчаявшегося, но в своем отчаянии находившего странное утешение в собственных мыслях, где из нужды рождалась красота, а из одиночества любовь. Дар созидания во мне уснул – я почти ничего не делал и мало о чем думал. Но я был уверен, что моя умственная апатия явление временное, что так отдыхает мой интеллект и мой неустанно трудившийся мозг, и я заслужил этот отдых после моих страданий от бедности и горя. Книга вот-вот должна была уйти в печать, и, пожалуй, главным из удовольствий для меня была корректура верстки, которой я занимался лично. Но даже удовлетворение от писательской деятельности имело изъян – и мое основание для недовольства было в своем роде единичным. Несомненно, я читал плод своих трудов с удовольствием, так как в отличие от своих современников считал, что хорошо знаю свое дело, но мой самодовольный эгоизм литератора мешался с немалой долей неприятного удивления и скептицизма, поскольку моя книга, написанная с воодушевлением и проникновенностью, выносила на обсуждение умонастроения и насаждала идеи, в которые я сам не верил. И теперь я спрашивал себя: как такое могло случиться? Как получилось, что я склонял читателей к принятию ложных ценностей? Размышляя над этим, я пришел к обескураживающим выводам. Как дошло до того, что я вообще написал роман, чьи идеи разительно отличались от моих нынешних? Мое перо, сознательно или нет, писало о вещах, которые мой рассудок решительно отвергал – например, о вере в бога, в беспредельные возможности духовного развития – сейчас я не верил ни в одно из этих убеждений. Когда я предавался столь идеалистическим и глупым мечтам, я был беден – я умирал от голода, и в целом свете у меня не было ни единого друга; вспоминая об этом, я безотлагательно приписал мое так называемое «вдохновение» деятельности истощенного мозга. Но что-то трудноуловимое сквозило в наставлениях романа, и однажды, проверяя последние из оставшихся листов, я поймал себя на мысли, что в благородстве книга превосходит автора. Внезапное мучительное чувство пронзило меня, и я отложил бумаги, подошел к окну и выглянул наружу. Шел проливной дождь, на улице чернела грязь пополам с талым снегом, промокшие пешеходы имели несчастный вид – зрелище было чрезвычайно тоскливым, и осознание того, как я богат, ни в коей степени не умаляло внезапно нахлынувшего уныния. Я был совершенно один, так как снял номера неподалеку от тех, где расположился князь Риманез; также я обзавелся слугой, достойным, добропорядочным малым, нравившимся мне хотя бы потому, что он полностью разделял инстинктивное отвращение, питаемое мной к княжескому слуге Амиэлю. Был у меня теперь и собственный экипаж с лошадьми, кучером и стременным – так что, хоть князь и я были самыми близкими друзьями в мире, мы избегали чрезмерной близости, порождающей презрение, держась таким образом порознь. В этот день настроение мое было куда хуже, чем во времена былой бедности, хотя, строго говоря, печалиться мне было не о чем. Я полностью мог распоряжаться своим состоянием, был в добрейшем здравии, имел все, что хотел, вдобавок зная, что могу с легкостью удовлетворить любое из появившихся желаний. «Маховик прессы» с подачи Риманеза так раскрутился, что обо мне как о «знаменитом миллионере» написали почти в каждой из лондонских и провинциальных газет – и в интересах публики, к сожалению, неосведомленной в подобных делах, могу с совершенной откровенностью заявить, что за сорок фунтов одно весьма известное агентство гарантированно тиснет о вас статью