Рута - страница 2

Шрифт
Интервал


В один из таких дней Костя посетил ("с официальным дружественным визитом", как он мысленно сказал самому себе) московских родственников, живших возле метро "Университет", на Ломоносовском – в первом из двух или трех стоящих подряд приметных домов, отстроенных на рубеже пятидесятых в характерной архитектурной манере так называемых "сталинских небоскребов", после чего примерно в том же эклектичном стиле и заселенных – тогдашними военными и академическими начальниками средней руки. Никита Афанасьевич Седых ("дядя Никита") приходился костиному отцу лишь двоюродным братом, однако, не обзаведшись собственными сыновьями, принимал в судьбе племянника довольно живое участие. Виной тому стало весьма нехитрое соображение, некогда угнездившееся в честолюбивом мозгу бывшего посла СССР в апельсиновом Королевстве Марокко и с тех пор успевшее сделаться одной из любимых ментальных игрушек Никиты Афанасьевича, все еще не по-стариковски склонного к азарту: колин сынок, как ни крути, оставался последней надеждой фамилии, единственным мужчиной-Седых среди разновозрастной и бестолковой дюжины дочерей и племянниц. Впрочем, сам Костя, трезво глядя на вещи и вполне понимая данный расклад, бывал у дяди Никиты в гостях не более трех-четырех раз в год; нарождающееся чутье подсказывало ему, что частые обращения, да и вообще мелькания перед глазами ни к чему путному не приведут, а, напротив, способны лишь девальвировать общий уровень родственной поддержки, ежели таковая и в самом деле понадобится. К тому же, дополнительным препятствием здесь была, конечно, и вполне недвусмысленная ревность, всякий раз, явно или косвенно, выказываемая в адрес Кости со стороны домашних дяди Никиты – жены Тамары и, в еще большей степени даже, – их младшей дочери Евгении, сорокалетней старой девы с маленьким морщинистым подбородком, желчной и сухощавой, словно породистая борзая сука.

Однако в те июльские дни обе женщины, слава богу, сидели безвылазно на своих двенадцати сотках манихинской дачи, и лишь дядя Никита, по каким-то делам наезжая в город, примерно дважды в неделю наведывался в московскую квартиру.

Потом, по прошествии многих лет, уже после смерти дяди Никиты, Костя будет вспоминать его именно таким, каким он был в тот летний вечер, – сидящим вразвалочку в старом, с истертыми подлокотниками, кресле на фоне широких, во всю стену, книжных шкафов, мерцающих с каким-то неброским достоинством плотными шеренгами иноязычных переплетов… Вот он встает, цепко впиваясь сухими стариковскими пальцами в подлокотники (осиротевшее кресло издает тут же короткий, пружинистый скрип), затем, шаркая, пересекает комнату, долго, повернувшись к Косте спиной, колдует с замочком встроенного в чешскую стенку бара, затем, наконец, оборачивается, держа в правой руке пару хрустальных рюмок, а в левой – небольшую, квадратную в сечении бутыль, наполненную чем-то коричневым. Дядя Никита ставит все это на журнальный столик и сразу же закрывает бар на ключик – вишневая полированная поверхность вновь встает вертикально, тут же скрывая от Кости своим гладким мебельным равнодушием мелькнувшую на миг таинственную цветную многоголосицу разнокалиберных этикеток.