В хаотичном возбуждении японец приблизился к неподвижной массе. В двух шагах от неприбранной, плохо пахнущей постели сидел Паскаль Лоренс, одетый в большое запятнанное нижнее белье, с застывшим взглядом, с кривым слюнявым ртом. Жизнь, казалось, сохранилась только в его трясущихся морщинистых кистях рук. Ужасающая встреча!
Китаогитсуми как будто отупел от удивления. Он оставался неподвижным, вероятно, насыщая свой мозг полным драматизма видением. Выйдя из задумчивости, от которой забилось сердце, обратил блуждающий неуверенный взгляд на женщину:
– … с каких пор?
– Почти пятнадцать лет.
Оба снова замолчали. Как на похоронах. Затем:
– Так… что, уже пятнадцать лет он не пишет?
– Двадцать. Первый удар не сразу парализовал его, но значительно повредил его умственные способности. После этого болезнь только прогрессировала…
Мысли японца мало-помалу начали выстраиваться. Вдруг он сухо повернул к ней голову:
– Но… в течение двадцати лет… кто?…
Не было необходимости заканчивать вопрос.
Опустив веки, она вполголоса ответила, стыдливо, виновато:
– Я.
Он подошел к ней. Положил руку ей на плечо. Пальцем поднял ее подбородок, заставил ее посмотреть ему в лицо:
– Вы? Статьи, романы, поэмы, словарь?…
Ей не нужно было отвечать. Пламя метнулось в ее глазах, щеки покрылись румянцем, губы почти улыбались, зубы блестели, словно жемчуг. В момент вспышки она стала прекрасной.
Кивая головой в сторону человеческой руины:
– Разве я могла допустить, чтобы весь мир узнал об этом?
Профессор Китаогитсуми чувствовал себя ослепленным светом, который исходил от женщины. В этом жалком домишке, по соседству с грубым народом, среди материальных проблем и изматывающего ухода за больным, блистали двадцать лет самой чистой интеллектуальной жизни. Только письменной. Посвященной памяти когда-то знаменитого человека! Она казалась великолепной. Он едва сдержал желание поклониться ей в ноги.
Срывающимся голосом, он не мог не спросить:
– А письма к моей жене…
Она слушала это как человек, который уже ничему не удивляется:
– Так вы знали! Ну да! И письма к вашей жене тоже…
– Постойте! А телеграмма о «нашем ребенке»…
– Чтобы не нарушать атмосферы…
При таком «ведении счета» как он мог не раскрыть своей собственной правды! И он сделал это. Она выслушала его с выражением лица пожилого священника, принимающего тысячную исповедь: