Две любви Саныча - страница 23

Шрифт
Интервал


До меня вдруг дошло.

Саныч был мужчина. В широком смысле слова. Многим из нас женщины, даже любимые, старея, перестают казаться привлекательными. И желание угасает, и тянет к молодым, и так почти у всех. Но есть исключения, для которых женщина в любом возрасте – прежде всего женщина. Не больше, но и не меньше. И мой друг принадлежал к этому избранному числу. Поэтому возраст, как фактор преграды, для него не существовал. Он не был героем. Ему просто повезло. Как кому-то везет на умение петь или садиться в шпагат.

Саныч засмеялся.

– Чего ты? – не понял я.

– У нее собака… Такса. Когда мы… это… Она сидит под кроватью и воет.

– Не мешает?

– Нет, так смешней.

Проем ворот в гараже потемнел. Это подтянулись опоздавшие, Вова Брагин с Валеркой Жиловым. Быстро приняли свои штрафные, потом повторили с нами.

– Жарко, – сказал Вова, стягивая рубашку.

Под рубашкой он был округлый и гладкий, как афишная тумба. На розовой коже светились бисерные дорожки пота. Валерка Жилов был потемней и пообвислей, но с волчьими узлами мускулов, с выпуклой разинской грудью и видимой арматурой костей.

Повесили над порогом старый халат – защиту от солнца. Напитки опустили в подгреб, в холодок. Сами истекали потом, но пили в обычном темпе – спринтерском.

– Слышал, погуляли вы хорошо? – спросил меня Валерка, косясь лукаво на Саныча.

Саныч, тоже полуголый, сидел отрешенно, пока не принимая участия в разговоре. На левой стороне его груди голубел поросший рыжеватым волосом Ленин – память о местах не столько отдаленных. На шее болталось разрубленное сердечко, из кулака свисали четки. Памятник сам себе. Ведь так и будет молчать. А мне за него отдувайся.

– Хорошо, – ответил я.

– Бабы были?

– Были.

– Нормальные?

– Я не помню…

Валерка засмеялся.

Вова был серьезен: он слушал внимательно. Ходок, почти легендарный, он ревниво относился к чужим успехам в этой волнующей области.

– Саныч говорит, – вкрадчиво продолжал Валерка, – ему хорошая досталась. Аня зовут…

Я сделал паузу, посмотрел на Саныча.

Тот о пощаде не молил, но в заломе его бровей появилось выражение такой обреченности, что у меня сжалось сердце. Все ясно. Расписал свои подвиги, и меня не предупредил. Метил в Казановы, но одно мое слово может превратить его в посмешище. Я думал оправдать его перед высоким судилищем тем, что когда-то она была несомненно очень хороша, да и сейчас ничего, если сблизи не смотреть… Но понял, что должен сказать только чистую правду. Иначе Санычу несдобровать.