Всегда он был огромным пятном, где бы не появлялся: ее раздражали его глаза, его отросшие, вечно крашеные в светлый волосы, из-за которых его кожа казалась до черноты смуглой, раздражала какая-то мягкая наглость, которая всегда была в его движениях и словах, во всей его фигуре, раздражало пренебрежение, с которым он морщился от дыма… пренебрежение, с которым он когда-то отказался от жизни здесь. С которым уехал в Столицу, с которым сказал, что его «не интересует вонь и древности».
И все-таки Куннэй знала, что некогда они лежали в одной утробе и что, в сущности, они все еще оставались очень похожи. И это раздражало больше всего.
– Ну и дурак же ты, напугал! Блин, полный идиот! Когда ты приехал только?
И голоса по ту сторону мира совсем затихли.
– Да только что. И с чего это идиот? А ты не баловалась бы с хомусом, рано еще.
– Не твое дело. А идиот ты потому что… объяснять еще тебе! – почти выплюнула Куннэй, тряхнула волосами: больно ударили по спине тяжелые бусины. Она злилась, хотя знала, что он прав. – Постоянно ты не вовремя! Бли-ин, я же только!.. Не важно.
Она глубоко вдохнула, выдохнула, снова вдохнула, сильно сжала хомус так, что на коже остались следы металлического корпуса и еще не совсем затихшего язычка…
– Прости. Рада, что ты приехал. Хотя и опоздал, праздник почти закончился.
Темнело. И ярче стали выделяться в отдалении, казалось, ужасно высокие, до самого розового неба костры. Брат обнял ее, потрепал по волосам:
– Ничего. И я рад, что приехал, пожалуй. Пойдем, познакомлю тебя кое с кем.
– Не хочу я ни с кем знакомиться.
– Зря. Он очень хороший человек.
***
А сейчас этот «очень хороший человек» полулежал на полке уютно-чистого спального вагона, ловил скакавшие от толчков поезда строки «Полного собрания сочинений великого алхимика Иммануэля Тридцать Пятого о душах, веществах и их преобразовании».
Куннэй повернула к нему голову, сказала, давя в голосе скуку:
– Интересная книга?
– Весьма! Знаешь, прелюбопытнейшее сочинение, хотя и не без специфики… Впрочем, она и написала во время специфическое ввиду своей давности.
– И о чем же там написано?
– Как сказать… о фундаментальной расщепленности мира на зримое и трансцендентно непознаваемое, а потому и, конечно, «незримое». Очень занятно, хотя идея не нова: в той или иной форме она прослеживается и у Платона с его «миром вещей» и «миром идей», несколько позже – в Кантовой теории мироздания, разделяющей бытие как вещь-в-себе, то, чем оно является в действительности, объективно, и бытие как воспринимаемый человеком феномен… Продолжать можно долго, особенно если от Канта провести идею взгляда как акта, действия, ко вполне современному экзистенциализму, знаешь, к Хайдеггеру и прочим, но суть-то не в том! Точнее, не в самой теории, которая занятна, но бессмысленна с точки зрения практики – суть в том, как одна идея возрождается то там, то здесь и каждый раз становится вехой, откровением. И ведь это не только в, так сказать, более или менее академической философии, которая, опять же, более или менее наследует предыдущие учения – нет, те же идеи, пусть и в несколько ином виде, обнаруживаются в романтизме с его двоемирием, в мифологии древних самых разных регионов и, в общем-то, разных культур…