Гения убить недостаточно - страница 2

Шрифт
Интервал


Начиная с осени 761 года от основания Рима, или 8 года по Р.Х., когда поэтом внезапно овладел необыкновенный творческий замысел, в ослепительном свете которого ему показалось жалким все им написанное и писавшееся, когда вдохновение странного свойства, сулившее породить невиданный плод, заставило его бросить в огонь рукопись еще не завершенных «Метаморфоз»: пышный ночной костер, сдобренный ливианским папирусом, как бы символизировал разлуку поэта со всяческой достоверностью, будь то миф или явь, – начиная с этой осени и до конца своих дней Овидий-художник всецело находился во власти воображения, переносившего его днем и ночью, во сне и наяву из центра мира – из Рима – на берег Понта Эвксинского, туда, где «кончается свет».

Не только в «золотой» век Августа, к которому принадлежали историк Тит Ливий, географ Страбон, баснописец Федр, законовед Капитон, грамматик Руф, поэт Корнелий Север и оратор Кассий Север, но и в последующие времена никто не осознал и не прочувствовал, какая великая метаморфоза произошла на заре принципата с автором славных «Метаморфоз» (все ж таки уцелевших – переписанных еще до сожжения беспощадно заботливыми друзьями). Как бы живо ни откликались на события Августова века новые граждане античной реальности – Сенека, Светоний, Тацит, Плутарх, Плинии Старший и Младший, – с какой бы вдумчивостью они ни всматривались в легендарные судьбы одаренных отцов, для них оставалось непостижимым, что за литературу делал Назон с 8 по 18 год на Садовом холме (совр. Монте-Пинчо) неподалеку от Тибра, где разветвлялись Клодиева и Фламиниева дороги и где стояла, живописно окруженная зонтообразными пиниями и кустами ароматного мирта, его загородная вилла – «сад», как простодушно называл сам Овидий это заветное и роковое место, облюбованное его коварной Музой, чье деспотическое могущество он испытал на себе в полной мере:


Эти простертые под эриманфской Медведицей земли

Не отпускают меня, выжженный стужею край[1], —


говорил он, изобличая в тиранстве свою Музу, превратившую его в пленника грез:


То я вижу себя от стрел сарматских бегущим,

То для тяжелых оков руки дающим врагу.


Но как же это случилось?

Как случилось, что на пятьдесят втором году своей жизни он вдруг увидел Понт, «вечною стужей знобимый», увидел «гетов лохматых», угрюмо стерегущих в ночи от сарматских нашествий свои чахлые, но безбрежные нивы, раскинувшиеся «под Полярной звездой», увидел «побережья холодного Истра», увидел некую чудовищную пустыню, отчизну сверкающего Борея, «где Ликаонова дочь ось над землею стремит», – увидел весь этот чудный и страшный простор, «не отпускавший» его десять лет?