«Как большой барабан в день памяти павших воинов», – думает Виктор, и все стихает.
Почему снова так тихо?
Колокола молчат, мальчишек больше не слышно. Виктор стоит, пригнувшись, под деревянным потолком на лестнице. Так тихо!
Ему восемьдесят два, и он еще хорошо видит и слышит. Читает уже двадцать лет в очках, причем в одних и тех же, но больше никаких недугов нет. Только почему так тихо? Хотя бы уж летчик, что ли, вернулся. Внезапно он пугается высоты. «Давай, мышонок, держись, веди себя хорошо», – вертится в голове, и ему становится слегка стыдно. Нащупывая перекладины, он спускается и выходит из сарая.
В доме, по которому он идет, а точнее шаркает, нет и намека на тишину. Суета, громкие разговоры, хлопоты, как всегда и всюду, когда вот-вот приедут гости и делаются последние приготовления. Виктор пересекает кухню, идет по коридору и через шумно бурлящий трактир. Там тоже ни тишины, ни спокойствия, ничего необычного и в то же время нормального, что почему-то так напугало его. Он выходит на веранду со стороны озера и видит, что пароход уже причалил. Судорожно вцепившись в перила, Виктор смотрит на бросивший якорь не далее чем в пятидесяти шагах от берега пароход, огромный, угрожающе близкий, на колеблющейся поверхности. Полная противоположность гостинице с трактиром, у дверей которой Виктор стоит, и уже второй раз у него срывается с языка:
– Проклятые монашки!
Слова исходят из глубины души, не произвольно и не машинально, не потому что чувства нахлынули. Возглас имеет под собой твердую почву, прошел сквозь грунтовые воды, он из старых времен – «Проклятые монашки!», – внутри бурлит.
Это не просто ругательство. Виктор отрекается от всего: от заповедей пунктуальности, от навязанного чувства единения с соседями, от запретов деревенского общества, от оков благопристойности, вежливости и предупредительности. Конец условностям.
Семи выходит из дома и встает рядом.
– Прозевал, как пароход пришел?
– Нет! Чего сразу прозевал, ничего я не прозевал. Монахини не звонили.
Он волнуется и говорит на силезском – языке родины.
– Звонили, – возражает Семи, – я слышал.
– Звонить-то звонили. Потому ты и слышал. Но не когда надо. Не в двенадцать, это точно. Полдень-то в двенадцать, а не в полпервого.
Семи даже не смотрит на него.
– Придется тебе прочитать им «Левит», – бросает он и возвращается в дом.