После пары глотков Артемонову стало и вовсе легко на душе: так, что он почти и не удивился, когда краем глаза заметил высокую женскую фигуру в длинном платье, совсем буднично прошедшую позади него. Матвей почувствовал созданное ей колыхание воздуха. Гостья уселась, спиной к нему, в старинное немецкое кресло, стоявшее также в комнате. Озноб прошел по спине Артемонова, но он уже был изрядно пьян. "Старость! Неужели опять задремал?.." – подумал Матвей и загадал про себя, что если он выпьет еще добрый глоток вина, обернется, и увидит что-то странное, то непременно пойдет и посмотрит: что же там такое в кресле. Он выпил, обернулся и, вздрогнув, увидел там рукав женского платья: темно-зеленой, очень дорогой ткани, весь усыпанный бисером и другими украшениями. Это было бы не так страшно, если бы Матвей не помнил слишком хорошо, когда он видел первый и последний раз в жизни это платье. Давняя война, карета, смоленский лес, обрыв, река под ним – все это он видел, как сейчас. "Не может быть! Или, и правда, я уже там?" – спросил себя Артемонов и, не испытывая, почему-то, страха, а только удивление и любопытство, направился к креслу. Та, которая, по его мнению, сидела там, давно уже не могла быть жива, но сейчас он, почему-то, и не думал об этом. "Уж ты-то мне, любушка, не навредишь. И не напугаешь!". Матвей с волнением подходил все ближе, пока, наконец, не заметил, что из рукава платья выглядывает желтая, покрытая ссохшимися связками, рука скелета. Он остановился в испуге, но тут же ярость переполнила его, и он, вне себя от страха и злобы, развернул к себе кресло. Там, конечно же, ничего не было кроме многолетней паутины, заброшенной уже по ветхости и самими пауками. Пошатываясь, Артемонов подошел обратно к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Набравшись сил, он пошел еще раз к киоту, и молился не меньше получаса: когда он закончил, в окнах уже виднелись первые лучи раннего майского восхода. Впрочем, до утра было еще долго, и Матвей, внезапно почувствовавший сильную усталость, поплелся по лестнице наверх, в небольшую комнатушку, где, с большим облегчением, улегся на кровать с балдахином, которую он когда-то с превеликими трудами и расходами вывез из Лифляндии. Ложе это, как будто, радо было его принять: оно вовсе не изменилась за те долгие годы, которые он провел вдалеке от этого дома. Маленькое окошко комнатки выходило на запад, и в нем было почти совсем темно, а на фоне слегка подсвеченного неба прорисовывались, каждым крохотным нераспустившимся листочком, ветви яблонь. У Матвея, все же, было тяжело на душе, и он внимательно прислушивался к тому, что происходило внизу. Там, впрочем, только уютно потрескивали поленья в камине. Вскоре Артемонов задремал, и, в дремоте, стал переворачиваться на другой бок, подтягивая под себя покрывало. Ему, то ли снились, то ли виделись песчаные дюны, сосны и он сам, а может быть, кто-то другой, но такой же счастливый, бежавший в пыльных доспехах вдоль никогда не виданного раньше моря. За плечами были победы, а дальше – дальше их должно было быть так же много, как ракушек на этой уходящей вдаль линии песка, а радость обещала быть бесконечной, как эта водная гладь. Матвей бросился в море и поплыл: легко, как будто не было на его плечах доспехов, а с берега он слышал крики друзей, не решавшихся кинуться в воду вслед за ним, и все же радующихся тому, как решительно он борется с волнами.