Идея собрать воедино его воспоминания возникла у меня сразу после знакомства. Но в ту пору я взялась работать над книгой, в итоге озаглавленной «Эволюция желания: жизнь Рене Жирара», – биографией французского теоретика и моего доброго друга14. А еще, параллельно, только-только затеяла в Стэнфордском университете новаторскую программу коммуникационных исследований. И все же я со всей очевидностью поняла, что неблагоразумно откладывать совместную работу с Клайном на будущее. Я должна была этим заняться не только в своих интересах, но и в интересах ученых всего мира – тех, кто руководствовался наставлениями Клайна, шлифовал свои труды благодаря его безупречно верным поправкам и рекомендациям, ориентировался на его педантичные критерии.
В январе 2013 года мы приступили к совместной работе. Я брала интервью у человека, чье слабое здоровье не позволяло ему беседовать со мной дольше двадцати минут, да и то утром, на свежую голову. (Иногда он вообще был не в силах разговаривать, а в одно счастливое утро мы болтали около сорока минут.) Дожидаться более удачного момента не было возможности. Он со свойственным ему стоицизмом приноравливался к существующим обстоятельствам, довольствуясь достижимым вместо того, чтобы тосковать о недостижимом идеале. Мы оба сознавали: другого шанса у нас не будет.
Интервью продолжались несколько месяцев и заняли несколько сотен страниц. Работа была «захватывающая, но часто трудная и изнурительная», – написал Клайн в письме Ишову. Беседы изобиловали повторами: мы обсуждали второстепенные события или фигуры, состояние здоровья Клайна, назначали дату и время следующего телефонного разговора; но за эти несколько месяцев я мало-помалу узнала его натуру: он был наделен мужеством и чувством чести, в научной работе щепетилен. Из-за его манеры говорить – иногда он робко рассказывал маленькие анекдоты с несмешными концовками, в некоторых случаях по два раза, чтобы собеседник уразумел, в чем соль, – казалось, будто Джордж был не ко двору в мире Бродского, где царили интеллектуальный блеск и языковая акробатика. Сам Клайн говорил, что вошел в этот мир, потому что был лишен «поэтического самолюбия», мог переводить, опираясь на русский текст, а также не пытался навязывать свои формы строгим кадансам, рифмам и неточным рифмам, замысловатым метрическим структурам оригинала. А еще я узнала, что терпение уживалось в Клайне с раздражительностью. Мне открылось, что в душе этого степенного унитарианца