В патио старая Франсиска терла в деревянной лохани ночную сорочку дочери и ее простыню.
Моя мать, Фраскита Караско, еще совсем ребенок, ждала, стоя голышом среди ночи в разгаре лета и подтирая пеленкой струившуюся по ляжкам кровь.
Вокруг слов старухи плескалась красноватая вода.
– Теперь ты каждый месяц будешь кровить. А на Страстной неделе я тебя посвящу. Иди ложись, да не запачкай другую сорочку.
Фраскита в ночной тишине расстелила поверх соломенного тюфяка выданную матерью мешковину и улеглась.
Кровь текла, но было совсем не больно. Она и утром будет течь, когда Фраскита проснется? Или вся вытечет во сне, словно из треснувшего кувшина? Кажется, ляжки у нее уже побледнели… Лучше ей не спать, почувствовать, как она умирает…
На рассвете она встрепенулась – так, значит, она еще жива!
В раме окошка виднелись дома Сантавелы, стоявшие чуть ниже и уже подрумяненные робкой лаской вставшего только что солнца. Оно мало-помалу наберется уверенности, и вскоре придется дышать пореже, чтобы, затаившись за выбеленными камнями, до вечера продержаться на запасенной прохладе. И только тогда можно будет, не боясь лучей угасающего светила, смотреть, как оно напорется на лезвие горизонта и, широко разливая предсмертные краски, медленно скроется за большим ножом окровавленных гор. А потом с востока на запад поползет черный, местами побитый молью занавес ночи и, может быть, раскаленный воздух всколыхнется под влажным соленым дыханием. И тогда всей деревне приснится бескрайняя вода, синяя от всех небес, которые в нее смотрелись, – путники, изредка забредавшие в Сантавелу по извилистым дорогам, рассказывали о приливах, о ее ярости и ее красоте.