Перекалеченный черёмухой,
в блаженность трав переобутый,
по пустоши глухой Ерёма шёл,
зарубками на пнях минуты
рассаживал да приговаривал,
мычал в замкнутое пространство,
и всё здесь было не по правилам,
не по законам христианства:
весну никто давно не жаловал,
ругали лето, ждали зиму,
не опылённые пожарами
седые клёны да рябины
пыль собирали придорожную
в потрескавшиеся ладони.
И на огонь неосторожно дул
сквозняк дыхания агоний.
Закат запёкся сгустком сукровиц
вдоль побережья бездны синей.
Рассвет на все задраен пуговицы.
В пустых глазницах гнёзда свили
вороны чёрные, крикливые.
Птенцов натаскивали хмуро
и с горизонта, как с обрыва, их
бросали, крыл не давши, – дуры.
Скажи, Ерёмий, где неправедно,
какие цели и кончины,
где грань между кнутом и пряником,
меж человеком и скотиной,
кому пристало в пояс кланяться,
кому и крест – петля на шее.
Из плащаницы сшили платьица
для вакханалии в траншее,
оскалы из улыбок высекли,
из языков – деликатесы.
Исправно прижигали прыщики
холодным оловом невесты
своим несуженым-неряженым
в костюмах, вышитых на вырост,
ремни с начищенными пряжками
да по тридцатнику на рыло.
С перебинтованными горлами
над не доросшими хребтами
поспешно за углом соборовали
не перекрещенных крестами.
Звезда раскачивалась ранняя
в морозном облаке тумана.
В припадке рабского старания
халдеи резали барана.
И забивали залпом патоку
во рты разверстые немые,
слюной давились, жадно сглатывали,
верёвку не забыв намылить.
В хлеву заброшенном, за рощицей
тонюсеньких дерев-подростков,
стояли в очереди роженицы
за дымом и за пепла горсткой.