Я всегда пасовала перед её энергией. Иногда мне казалось, что она меня раздавит или сомнёт, такая мощь исходила от неё в минуты гнева. Но самое удивительное, что я ни разу не ощущала подобной волны от неё в сторону посторонних. Когда мама общалась с другими людьми, кто бы они не были, она всегда была сдержанно-приветлива. С педиатром в поликлинике, куда мы ходили с ней регулярно. С соседкой Аллой со второго этажа, что работала в Универмаге и иногда оповещала маму о «поступлении» – это когда привозили что-нибудь интересное, польскую косметику или румынские босоножки. С женщинами с Комбината, когда здоровалась с ними на улице, останавливаясь переброситься дежурными фразами, если те проявляли инициативу: «Ой, что-то Полечка у вас так похудела, гольфики с ножек совсем сползли. Или это резинки у них растянулись? Вы купите ребёнку новые, а то выглядит как кукушонок». И только дома, с отцом или с Раей, когда тётя бывала у нас в гостях, мама могла быть осудительно-едкой и порицательно-желчной. Доставалось и педиатру, что «татарскими узкими своими глазами не видит, что у ребёнка ангина ещё не прошла», и Алле, что «нахапала-то, нахапала – за всю жизнь не сносить», и оптом всем с Комбината – «суки завистливые». А может быть, ей приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы «держать лицо» перед людьми, и все силы, вся энергия уходили на это? А может быть, страх лишал её сил? Страх перед позором и перед тем, что скажут люди? Как меня он лишает подвижности, отнимая чувствительность ног?
Новой слёзной волной накатило на меня одиночество. Я вдруг поняла, что мне никто не поможет. Потому, что я не смогла рассказать родителям всю правду. Рассказать о том, что случилось в подъезде Петруниных. И не только из-за страха рассердить маму, но и потому, что рассказать о позоре – это как пережить его заново. Со всеми подробностями, для которых придётся подбирать слова и проговаривать их вслух. Это не просто – подбирать и проговаривать. Иногда это невозможно: слова застревают внутри и вместо них наружу выходят лишь слёзы. Так бывало со мной, когда приходилось внезапно оправдываться за своё поведение, забывчивость, невнимательность. Ну, как можно объяснить, почему загулялся во дворе дотемна, или забыл купить хлеба и вернулся из магазина только с пакетом конфет? Особенно, если тебя уже начали ругать и воспитывать. Проще молчать, тогда это быстрее закончится. Я привыкла молчать. И сейчас, содрогаясь от отвращения к себе, опозоренной, я не представляла, как можно хоть с кем-нибудь этим всем поделиться. Потому, что пережить позор снова – ещё полбеды, гораздо страшнее его удвоить, получив новую порцию от слушателя, пусть даже близкого человека. И потом, зачем всё рассказывать, если от позора взрослые – не защита, от него никто не защита? Вот и родители Мани Шмелёвой не помогли ей своим приходом с разборками в школу, а наоборот, сделали только хуже. Вмешательство родителей – это стукачество. Стукача все презирают. И не помогут родители, не помогут учителя. Мне могла бы помочь Танька, я искала её дружбы в том числе для защиты, когда почуяла опасность того, что вскоре дразнить меня начнут повсеместно. Принадлежность к сильной стае – вот, что спасло бы меня. На Петруниных посмотреть косо боялись и дети, и взрослые. Всех, кто «провинился», могли подкараулить, напасть внезапно, сбить с ног, оглушить, запинать, заплевать, обмочить. Последнее было самым унизительным – после этого весь город негласно сторонился «обоссаных», слухи быстро разлетались по кварталам и улицам.