Однако вокруг всегда были и другие. Их нельзя увидеть и почувствовать, о них можно только знать и сожалеть. О них не спросят, их не запишут, они останутся где-то далеко, недоступные. Такие же горькие, как свои, они тоже имеют право быть признанными. Их можно заметить в слабых улыбках, тихих вздохах, робких движениях рук. Они надёжно спрятаны за пеленой очаровательных взглядов, плотно запечатаны отчаянием, и им очень не достаёт привычной злобы. Прозябая в заточении, эти слёзы отвергнуты другими, и льются только ночью, сопровождаемые громкими всхлипами и терзаниями, что претворили в жизнь собственные мотивы. Эти слёзы не видел никто, но и они были пролиты.
Не пролитых слёз больше всего. Сдерживаемые высокими стенами воли, они застывают в воздухе твёрдыми каплями хрусталя и порхают над залеченными разноцветной смальтой шрамами, изредка пополняясь отделяющимися от прозрачных гор сожаления осколками. В недрах этих хрустальных гор томятся заключённые-образы: полные наивности чёрные и белые фигуры, болезненные реки крови, лживые страдания, размытые пятна акварели. Новые капли сразу же отвердевают под гнётом сухого ветра сомнений и слабости и обогащают вечные запасы прозрачных глыб, формировавшихся годами. Сколько бы не вытерпел этот мир, его слёзы слишком нерушимы, чтобы быть растопленными очередной мечтой.
Разорванные
Мне известно настоящее, помнится прошлое и видится будущее. Но не потому, что я столь многоликий и цельный, а, наоборот, в силу моей внутренней разобщённости. Не по приравниваемой к полноте общности, а по природе моего тела и духа, по швам моего разума. Мне допускается присутствовать в словах, но отрываться от мыслей. Мне доступно ощущать тело, но отрекаться от чувств. Мне разрешено мыслить множеством, но не предпринимать никаких иных действий, кроме как из раза в раз рассекать своё естество скальпелем отстранённости – разбивать цельные куски своей души на резонирующие осколки. Тогда мне удается слышать крик мироздания.
Голос этот не мелодичен в обычном его представлении: связки смыкаются не усилием, но благодарностью рваной злости. Заполняют пространство звучания царапающими когтями, а не походящим на песню древним плачем – предиктором всего искусства. Повествуют разобщённо, насыщено непривычным: измученными гаммами, мёртвыми нотами, переваренными звуками. Такие мелодии глотка извергает только белым шумом, они больше походят на колкий ветер и звуки утробного брожения. Способные оставить на барабанных перепонках только ещё больше травм, чем в них таится, они ничего не возмещают, а только доставляют неудобства своими истериками и болью. Напоминая о перевязи на руках и вялых хрящах на прежде расколотых костях, они, тем не менее, всё ещё воспринимаются мной лаконичным, естественным, питательным дьявольским шёпотом, способным помочь даже сейчас медленно прорастающей самостоятельности.