Арена - страница 19

Шрифт
Интервал


– Чего не понимаю? Тоску, которая находит, когда оголяется цирк перед переездом?

Надя поразилась: для Шовкуненко тоже упаковка дышала осенью. И все же нет, он не поймет: урок, репетиция?!

– Я чувствую упаковку, чувствую. Чувства не репетируют.

– Да, Надя, чувства не репетируют, потому что репетиция чувств – кощунство.

Костюм выпал у нее из рук. Шовкуненко подхватил его, разгладил ладонями короткую юбочку и задумался.

Сбитая с толку Надя стояла, боясь шевельнуться. Она была уверена: он сейчас должен ей что-то сказать, сказать такое, чего она не услышит потом.

– Не сомневайтесь, Надя, в себе. Никогда! – Шовкуненко запнулся. Тючин подошел, не дав ему закончить мысль.

– Григорий Иванович, увязано, – отрапортовал он.

– Ладно, Дима! Увязано, значит увязано. – Шовкуненко по-прежнему держал костюм. – Нет, нет, ребята, погодите, присядем-ка на ковре.

Расселись. И Шовкуненко, как карту, швырнул костюм на манеж.

– Слушайте. Приедем и добьемся.

Надя и Дима переглянулись.

– Димка, припомни батю. Как он урезонил меня однажды: «Григорий, ты строишь из себя гирю». Не удивляйтесь, Наденька, старик говорил нескладно. Он родился в деревне. Дима даже настоящей его фамилии небось не знает.

– Как же, Бено! – протянул Тючин.

– Трошин! Бено – это когда в цирк он попал до революции. Надумали ему такую фамилию. Трошиных тогда в манеж выпускали под чужой маркой. Может, был бы старик каким-нибудь там Сальтурини. Но батя был и в речи и в памяти туговат. Вот и надумали покороче да позвучней: Бено. Надя, самовар, что у вас красовался, ездит с нами из-за бати. Он, бывало, в конюшне его ставил. Угли для самовара припасал всегда. Батя был простой, гордый мужик. Ты, Дима, случая этого не можешь помнить. На банкете учудил старик. Перед войной незадолго мы поехали за границу, – пояснил Шовкуненко Наде. – Премьера. После банкет в нашу честь. И вот на банкете к бате официант подходит, спрашивает через переводчика: «Вы вегетарианец?» Я, клянусь, никогда старика таким обиженным не видел. Он в запальчивости вскочил и отвечает: «Не вегетарианец я, а советский артист». Наступает на переводчика, тот молчит. «Переводи», – тот молчит. Батя сам старается: «Русский, цирк, Трошин». Я после спрашиваю: «Батя, Трошин – это ты, что ли?» – «Глупый ты, Гришка, что же я ему «Бено» скажу, когда мне и самому непонятно, что до сих пор под чужим именем живу, из-за него, видно, каким-то вегетарианцем признали». Менять фамилию старик не стал, а вернувшись домой, заставил меня быть главным в номере. Стали объявлять: Шовкуненко. Я все хотел старика уважить. Трюки придумывал такие, что у самого дух захватывало. А батя посмотрит, посмотрит, да и скажет: «Твоя работа никудышна. Страхи даже в снах врачи не рекомендуют, а зритель в цирк не спать приходит. Так, Гриша, не бей ты зря обухом зрителя по голове и по нервам. Строй номер просто. Легкость должна быть. Вот видишь, всех вас на плечи возьму». И поднимал пятерых. Поднимет ради шутки, а мускулы не дрожат – твердо стоит на ковре. Восьмой десяток старику. Диво! А он мне: «Никакого дива. Русский я. Иди от этого. Не страхом поражай, а силой, она в труде и смекалке будет. Только вот, Григорий, секрет. Одна сила удивит, но не запомнится, да и не цирк это. А обласкай ее шуткой – сразу легкость вступит. Я ведь знаю, что ты не балериной родился. Но, милый человек: кувалда в цирке только шапито поддерживает». Многого от нас добивался батя. Давеча я подумал о матросском номере, а ведь сделаем его. Сделаем так, что на перш я возьму площадку, и танцуйте себе под куполом «Яблочко». Отчеканим и шутку и танец. В дороге продумаю все, придем и начнем работу. А теперь, братцы, полундра, кончай упаковку. Димка, не дремли, Тючин, да встряхнись же. Последними с манежа уходим.