Рильке жив. Воспоминания. Книга 1 - страница 12

Шрифт
Интервал


Каким образом то, что так напугало Рильке в Венеции и даже заставило его бежать, – «простое повторение» – смогло околдовать его в Париже настолько, что он почувствовал неразрывную связь с городом и его потянуло к нему еще сильнее?

Письма из Мюзот

Не зная Рильке лично, я подозревал, что он не доверил бы перевод своего «Мальте» первому попавшемуся человеку и что в его глазах перевод должен быть продуктом тщательно продуманного выбора, возможно, итогом долгого личного общения, но в любом случае плодом определенной близости чувств и мышления. Чтобы дать ему хотя бы ориентир для суждений, я решил приложить к письму, в котором сообщил ему о своем плане, единственную свою работу, опубликованную к тому времени – «Табачок для бойца» («Scaferlati pour Troupes»), небольшой томик стихов военного периода – об этой публикации я упоминаю здесь только потому, что о ней говорится в первом письме, полученном мною от поэта. Втайне надеясь заинтересовать Рильке, я также приложил драгоценную книжечку Колетт4, которая только что вышла в сборнике «Современники» («Les Contemporains») под названием «Новогодние грёзы» («Rêverie de nouvel an»).

В один из январских дней 1923 года эти два отправления – письмо и печатное издание – были посланы по отдельности; на обоих был указан адрес лейпцигского издательства «Инзель», которому я поручил передать их поэту. На первой странице моей книжечки я написал по-немецки фразу, которой Мальте Лауридс Бригге, сформулировав свое взыскательное отношение к истинной поэзии, судит и выносит приговор своим собственным стихам: «Всё же все мои стихи были написаны по-другому, а значит, это не стихи».

Не прошло и недели, как я получил заказное письмо из Швейцарии в синем конверте, скрепленном красной печатью. На обороте был указан адрес отправителя: «Р. М. Рильке, замок Мюзо-сюр-Сьер (Вале), Швейцария». Эти слова и мой адрес были написаны четким, слегка наклонным, довольно высоким, несколько женственным почерком; заглавные буквы «М» были расставлены с некоторой размашистостью, а каждая «R» неизменно украшалась одной и той же округлостью вверху и одним и тем же крючком внизу.

Хотя с тех пор я получил множество подобных писем, внешне почти одинаковых, каждое из них содержало особое послание, какие-то новые, уникальные мысли. Цвет сургуча или печати иногда менялся: красный становился серым, а герб – более крупным, тот самый герб, о смысле которого Рильке однажды расскажет мне на геральдическом языке: две борзые, бросающиеся друг на друга на фоне разделенных на черное и серебряное щитов. Почерк, однако, всегда оставался прежним до самой кончины поэта, за исключением нескольких заметок, написанных в Париже, в которых заметна поспешность, и последнего письма, которое я получил за несколько недель до его смерти, – почерк в нём кажется более растянутым, более подавленным, как будто согнувшимся под тяжестью страданий. Каждое из этих писем – как и всё, что написал Рильке, – говорит на языке, точно подобранном для того, кому оно предназначалось. Несмотря на некоторую витиеватость формы и определенный артистизм, вызванный употреблением иностранного языка, они, тем не менее, сумели выразить наши личные отношения самым деликатным образом, и в нужный момент они раскрылись, как лопнувший плод, и предложили свое восхитительное содержание. Даже первое письмо, которое Рильке написал мне, было убедительным и при этом беспристрастным наставлением: