Палата № 6 - страница 11

Шрифт
Интервал


Но такими, пожалуй, нельзя стать, а можно лишь остаться, сохранив в себе детское ощущение мира, давным-давно утраченное в сумерках среди хмурых людей и безрадостных обстоятельств.

Финалы чеховских повестей, как правило, открыты и строятся в сложном переплетении веры и неуверенности, скептицизма и осторожной надежды.

«Прощай, мой сокровище!» – произносит знающий о своей близкой смерти профессор, только что признавшийся в жизненном крахе, в отсутствии в его вроде бы удачно сложившейся жизни «того, что называется общей идеей, или богом живого человека». (В двадцать восемь лет Чехов смотрит на мир с точки зрения шестидесятидвухлетнего профессора, в сорок четыре – напишет о двадцатитрехлетней девушке-невесте.)

Умирая, в очередной раз поверив лукавому призраку-двойнику с его идеей избранничества, магистр философии Коврин «звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна».

Доктору Рагину перед смертью тоже дано увидеть стадо красивых и грациозных оленей, призрак гармонии, который, впрочем, сразу же сменяется жестоким напоминанием о покидаемом мире: бабой с письмом и какими-то словами Михаила Аверьяновича.

Особенно очевидно это «уравнивание плюсов и минусов» в рифмующихся «сократических» концовках «Огней» и «Дуэли». Вечерний спор завершается безрадостной сентенцией инженера Ананьева, сравнивающего мысли с огнями: «Знаете, мысли каждого отдельного человека тоже вот таким образом разбросаны в беспорядке, тянутся куда-то к цели по одной линии, среди потемок, и, ничего не осветив, не прояснив ночи, исчезают где-то – далеко за старостью… Однако довольно философствовать!»

Пасмурным утром эту логику подхватывает на другом метафорическом языке свидетель-рассказчик: «Севши на лошадь, я в последний раз взглянул на студента и Ананьева, на истеричную собаку с мутными, точно пьяными, глазами, на рабочих, мелькавших в утреннем тумане, на насыпь, на лошаденку, вытягивающую шею, и подумал: „Ничего не разберешь на этом свете!“ А когда я ударил по лошади и поскакал вдоль линии и когда, немного погодя, я видел перед собою только бесконечную, угрюмую равнину и пасмурное, холодное небо, припомнились мне вопросы, которые решались ночью. Я думал, а выжженная солнцем равнина, громадное небо, темневший вдали дубовый лес и туманная даль как будто говорили мне: „Да, ничего не поймешь на этом свете!“» Однако последняя фраза будто напрашивается на противоположное символическое прочтение: «Стало восходить солнце…»