Экспроприация - страница 29

Шрифт
Интервал


– У нас только чай, – предупредил я. – Марш на кухню!

Вскоре все трое мы пили чай, закусывая его абрикосовым вареньем прямо из банки одной на всех алюминиевой ложкой.

Наша гостья с интересом рассматривала Мишины полотна. Некоторые фотографировала. Указав на уродца с картины «Дезертир», она радостно подметила:

– Как сильно на моего дядьку похож! Он повесился на вишне в том году. Ноги поджал и повесился. Он в Афгане служил. Воду пил только из бутылочек. А водку и пиво – ничего. Из стаканов.

– Грустно, – констатировал я. – Может, Миша нам что-то радостное расскажет?

Напрасно я понадеялся. Похлёбывая чай, Миша признался, что его дерзкая попытка собрать подписи провалилась. Он ругал себя, но и как будто восхищался собственной (обнаруженной вдруг!) натурой.

В итоге он произнёс монолог, из которого мне стало ясно, что единственная польза заключалась в укреплении его идеологических убеждений.

Вращая сигареткой, как крошечным факелом, он говорил:

– Я видел людей: одноклассников, соседей. Уставших женщин (маминых коллег) и униженных своим положением мужчин – отцов друзей и товарищей. Слушая меня, они испытывали все (такие разные, а одинаково) одно – страх; подозрение, догадку, что всё это не к добру. А я, между тем, всего лишь только разговаривал с ними. Многие из них, наиболее трепетные, ощущали, кажется, личную ответственность за мою судьбу. Они пытались направить меня на верный (безопасный) путь. Спасали меня. «Зачем тебе оно? Посадят», – шептали они. Их усталые лица были скорбными, ненавидящими, когда я обещал, что у них во власти, может быть впервые, появится товарищ. Они пытались меня слушать и понимать, но очень скоро их глаза тускнели. Некоммуникабельность… Перед ними стоял иностранец, а любой иностранец (их обучили этому и только этому) – враг. А ведь многих из них я помню молодыми. Сильными и бесстрашными. Они тогда могли размахивать руками, выбирать себе красивые туфли, громко смеяться и на моё тихое детское приветствие через всю дорогу кричали: «Здорова!» Я говорил со своей первой девушкой. Она сделала меня мужчиной под колесом чужой машины на лугу. Шёл мелкий дождь и щебетало радио. Она весила тогда пятьдесят кило, любила узкие джинсы и под чёрную чёлку прятала глаза. Пахла цветочными духами, сигаретами и мятной жвачкой. Теперь передо мной стояла толстая тётка в короткой юбке. Она теребила край футболки и тупо смотрела на меня из-под белёсых волос. Кажется, не узнавала. Хотя, узнавала, конечно. «Материнские повысят?» – одно-единственное спросила она, наконец. «Это не зависит от меня», – ответил я. Она кивнула (так и знала, мол) и ушла. Больше ничего на свете её не интересовало. Только «материнские». Это бытие, которое задавало координаты её тусклого холодного сознания. Остальных интересовала лишь пенсия: «Обещают, обещают, а не поднимают. А ты вот поднимешь? Говори!» «Нет», – признавался я. Один старик водил меня за руку по посёлку. Я знаю посёлок до листочка на клёне, до фантика, брошенного мимо урны, до… Я знаю народные клички дворняг, которые постарели с тех пор, как я вырос. Кто лапку потерял, а кто глаз. Как дедушки они слоняются вокруг стихийных свалок и, когда тепло, валяются в пыли, выронив языки. Я видел людей, говорил с ними. С бывшими людьми, ставшими массовкой. Утратившими всякое представление о завтрашнем дне. И всё же это люди лучше меня, добрее. Не выдержав, я принялся объяснять старику, что нужна революция. Великая, красная, последняя, молодая. Обновить всё. Прицелиться в будущее, проклясть прошлое и не хвататься за настоящее. Наполнить время смыслом. Старик испугался. Революция не нужна! Нужно всего лишь, чтобы президент узнал о дырявом тротуаре, нетравленых клещах в лесу, малолетней шлюхе-соседке, которая мало того что принимает в доме любого: от школьника до старика, так ещё и ворует картошку с огорода. Зелёную. Ладно бы спелую. Я так разгорячился, споря с ним, что не заметил, как рассказываю о Бакунине, Нечаеве, Ленине, Розе Люксембург, молодом Дзержинском, ещё о ком-то. Старик вроде бы слушал, но потом повторил: «Нет. Революция не нужна. Бумагу нужно президенту. А ещё лучше, чтобы приехал и посмотрел». Подумав, с некоторым даже удивлением он добавил: «Гласность нужна». Так он гласность понимал, представляете? Один дядька, ровесник отца, тыча пальцем в осколки сахарного завода (поросшие клёном), говорил, что «во всём виноваты москвичи». Это они якобы скупили все заводы и обанкротили их. Как же всем им не нравятся цены в магазинах, дороги с ещё советскими лужами, загаженный пруд, на котором я впервые в жизни увидел лёд. Каким нелепым им кажется то, что сутками льётся на них из телевизора (выключить нельзя – привычка), как устали они от необходимости поколениями экономить, считать монеты; как при этом они боятся всё это утратить! Это мой народ. Те люди, за которых я обязан умереть. Вернее, ради них. Прекрасный народ. Тёмный, но не злой. Классический. Вот.