«Ну смешно, ну эпатаж. Господин Бунин этого не понял. Сейчас он, Владимир Владимирович Маяковский, другой, совсем другой».
Он отодвинул тарелку с недоеденным бифштексом. Аппетит пропал. Маяковский встал и сделал знак официанту. Надо ехать. Его ждут в Ницце. Знакомых никого не встретил, и это его обрадовало.
Ниццу он любил. Он и Крым называл «Красная Ницца» – такое же море, такие же горы. И чистый, прозрачный воздух.
В Ницце многие русские останавливались в русском пансионе. Маяковский поселился в гостинице, там, где в своё время бывали Герберт Уэллс, Эрнест Хемингуэй и Скотт Фицджеральд. В прошлый раз он всё до последнего франка проиграл в Монте-Карло. Так было весело, увлёкся. Потом пришлось одалживать тысячу франков у знакомого художника. Вернувшись в Москву, написал стихотворение, в котором заклеймил капиталистов, как воров, и назвал всех, кто бывает в казино, «поганенькими монтекарликами». Хорошо на этом заработал, оправдал поездку.
Как бы он хотел говорить на иностранных языках! Как ему этого не хватало! По-немецки ещё кое-как он объяснялся, а по-французски не мог сказать ни слова. Эльза, сестра Лили, помогала ему.
Несколько лет назад он был в Америке. За три месяца объездил её всю. У него была прелестная молодая переводчица. Элли Джонс, русская эмигрантка. В России её звали Лиза Зиберт. Она говорила на иностранных языках, увлекалась музыкой, искусством, модой. Её семья из обрусевших немцев покинула Россию в 1917 году, Лиза осталась, работала в Американской благотворительной организации.
Вышла замуж за друга, с которыми вместе работала, и когда организация прекратила свою деятельность в России, уехала в Нью-Йорк. Там поменяла имя и фамилию – стала Элли Джонс.
В Нью-Йорке Маяковский встретил старого друга Давида Бурлюка, художника, поэта и издателя.
Давид Бурлюк, «отец русского футуризма» и мастер русского авангарда, был наставником молодых художников и поэтов в Москве. Он помогал им в трудные годы, в том числе деньгами. Студенты на вечеринках хором скандировали его короткий стих, что когда ты «…молод, молод, молод, в животе чертовский голод».
Маяковский помнил эпатажный образ Давида в 1920-м: монокль, стеклянный протез в пустой глазнице, бисерная серёжка в ухе и длинный сюртук. В Нью-Йорке же Давид изменился. Теперь Маяковский увидел в нём солидного предпринимателя, успешного художника и уверенного в себе американского буржуа.