Это ничего не меняло.
На первом этаже – в зелейной лавке[8] – Баалатон замер: показалось, что здесь слишком пусто. Заскользил взглядом по сундукам и выдолбленным прямо в песчаниковой стене полкам-ячейкам, уставленным разными сосудами – некоторые казались дешевыми и потертыми временем, с трухлявыми пробками; другие, наоборот, выглядели богато: стеклянные пузырьки в форме змей с золотистыми крышечками, емкости, напоминавшие бутоны пышных цветов с тонкой ювелирной окантовкой, изящные пузатые горшочки эллинских мастеров…
– Ты меня потерял?
Прежде чем обернуться, Баалатон улыбнулся. Деловито почесал бороду.
– Я-то уж думал, все пропало!
– Действительно?
– Если ты не на месте – значит, мир не на месте.
Хозяйка – худая смуглая египтянка – рассмеялась.
Фи́ва казалась невесомой – ходила практически бесшумно, скользила по городским улицам, как облако. Одевалась просто, даже слишком скромно по меркам роскошной египетской моды тех ушедших времен: носила подпоясанную под грудью и в районе живота белую тунику, призрачными крыльями колыхавшуюся в ветреную погоду; не отказывала себе только в двух формах роскоши, говоря, что они у нее в крови. Первая, улыбалась Фива, для элегантности – всегда подводила брови кайлом, смесью галенита и малахита: верхнее веко ненавязчиво-черное, нижнее – умиротворенно-зеленое; вторая – для неосязаемого благородного лоска: на шее, поверх туники, висел халцедоновый амулет со скарабеем – такой же она по старой дружбе несколько лет назад подарила Баалатону, сказав: «Раз назван в честь нашего, пусть и проклятого, бога, то носи – вдруг пригодится?»
Волосы Фивы длиной чуть ниже плеч, уложенные по обе стороны головы, походили на бездонное ночное небо – а схватывающие их серебристые ленты напоминали о блеске бессмертных звезд, что так любили созерцать мудрецы погибшего Вавилона.
Как всегда, подмечал Баалатон – а он знал цену деталям, – Фива пленяла красотой. Самые косные карфагенские мужи, не желавшие иметь никаких отношений – даже торговых! – с чужестранцами, порой засматривались на нее; и дело не в тонких мраморных формах, которые считались скорее недостатком, и не в лице, бесконечно далеком от идеалов тогдашней красоты. Всюду за Фивой следовал шлейф обаятельности, тянулся из чужих земель – пьянящих свежестью вод Нила и целующих сухими губами пустынных ветров.