Я беру с собой корзинку, попавшую ко мне случайно где-то ещё с осени. В ней – ножик – старый, с потемневшим от времени лезвием, мешочек – там лесные соли и овёс, что по поверью отпугивает злых духов, да ладанка, завязанная лоскутом. Старый обычай: нельзя траву резать без молитвы или малого приношения хозяину местному.
Путь до истока долог и вязок. На каждом шагу жужжат слепни, осторожно следят за мной крики болотных куриц. Я уже давно научилась не обращать внимания на их резкие вскрики, но сегодня в их голосе слышится особое беспокойство. Туман густ, он стелется по земле белыми хлопьями, будто медлит с уходом, прячет под собой то, что слишком древнее, чтобы быть открытым для глаза человека.
Взяв привычную тропу сквозь вязкие тростники, я слышу шорох – не звериный, людской, и внутри замирает: неужто кто осмелился здесь бродить? Но ни души. Лишь Домовой, невидимка, привычно сопровождает меня с едва ощутимым поскрипыванием. Он никогда не говорит со мной человеческим словом – всё больше знаками да снами. Иногда, ночью, когда старый дом стенает от ветра, я вижу его во сне – седого, костлявого, глядящего с укором и тайной завистью к тем, кто живет среди людей.
Я добираюсь до открытого плёса, у которого болото подступает вплотную к лесу. Здесь исток – вода тёмная, холодная, будто вся жизнь, родившаяся когда-то на заре мира, так и не решилась выйти из тени. Над гладью проносится тень – я не разглядела, чья. Становится не по себе: тревога – липкая, как болотная жижа, цепкая – накатывает с пугающей привычностью.
«Видишь, хозяйка…» – будто шепчет во мне чей-то голос, – «…Не спокойно здесь нынче, не спокойно».
Я начинаю ритуал – рука сама тянется в широкую траву, сильные побеги вереска, корни жгучей клюквы. Осторожно обрываю пучки, приговаривая знакомые с детства слова, что идут через губы, как вода – то смутно, то звонко. Мелкие монетки бросаю в воду – дары Лесному Кругу, древнейшим, что, как говорят, хозяйничают на этих землях задолго до человека.
Меж берёзовых колен, в густой траве, взгляд цепляется за что-то белое. Решившись, подхожу – и спотыкаюсь о мертвую птицу. Маленькое тело – ещё тёплое, как будто только что выпала из неба, только что ещё пела. Глаза – открыты. На перьях – грязная ржавчина крови. Рядом, через три шага, – ещё одна, ещё, ещё… Пусть я и привыкла к смерти, что воцарилась на границе жизни и болота, от этих находок веет холодом, будто сама земля запоздало вздрагивает от чуждой боли.