– И свои пятнадцать марок назад потребую, – внезапно выпаливает Пиннеберг.
Овечка не отвечает. Она энергично ставит ногу на всю ступню и внимательно смотрит под ноги: теперь все по-другому…
– А куда мы, собственно, идем? – вдруг спрашивает он.
– Мне надо домой, – говорит Овечка. – Я не предупреждала мать, что задержусь.
– Ну вот еще! – восклицает он.
– Не ругайся, милый, – просит она. – Как я могла предупредить, если ты только сегодня утром позвонил мне на работу. Я посмотрю, может, смогу еще раз выбраться к тебе в половине девятого. Каким поездом ты хочешь уехать?
– В полдесятого.
– Ну вот, провожу тебя на вокзал.
– И больше ничего, – добавляет он. – Опять ничего. Ну и жизнь…
Лютьенштрассе – настоящая рабочая улица, здесь всегда полно детей, толком не попрощаешься.
– Не переживай так, милый, – говорит она, протягивая ему руку. – Я справлюсь.
– Да-да, – пытается улыбнуться он. – Ты у меня козырной туз, Овечка, и побьешь любую карту.
– И в полдевятого я приду. Обещаю.
– А сейчас? Даже не поцелуешь?
– Нет-нет, не могу, сразу сплетни пойдут. Выше нос, выше нос!
Она смотрит на него.
– Ну хорошо, Овечка, – соглашается он. – Ты тоже не переживай. Как-нибудь все устроится…
– Конечно, – отвечает она. – Я и не собираюсь отчаиваться. Ну, до встречи.
Она стремительно взбегает по темной лестнице, ее сумочка стучит о перила: тук-тук-тук…
Пиннеберг смотрит на ее чудесные ножки. Уже триста восемьдесят семь раз – а может, шесть тысяч пятьсот тридцать два раза – Овечка убегала от него по этой треклятой лестнице.
– Овечка! – кричит он. – Овечка!
– Да? – спрашивает она сверху, перегибаясь через перила.
– Погоди секунду! – кричит Пиннеберг. Несется по лестнице, останавливается перед ней, едва дыша, хватает за плечи. – Овечка! – произносит он, задыхаясь от бега и волнения. – Эмма Мёршель! А может, поженимся?
Мама Мёршель – герр Мёршель – Карл Мёршель. Пиннеберг в логове Мёршелей
Эмма Мёршель ничего не ответила. Высвободилась из его рук и присела на край ступеньки. Ноги вдруг перестали ее держать. Сидя на лестнице, она подняла взгляд на своего милого.
– О боже! – воскликнула она. – Ах, если бы, милый!
Глаза ее заблестели. Они у Овечки сине-зеленые, и теперь из них лился свет.
«Словно в ней зажглись свечи всех рождественских елок», – подумал Пиннеберг и до того растрогался, что сам смутился.