Я ни за что на свете не надела бы снова черное платье Джейн – то, которое вывело из себя Эдди и привело к человекоубийству. Я твержу себе, что не виновата, но, по правде говоря, этого не случилось бы, если бы меня там не было. А еще я все время возвращаюсь к мысли, что, возможно, тетка Мэтти была права, что, может быть, Герцогу следовало оставить меня в Хэтфилде.
Все сидят молча, потом Герцог встает и поворачивается лицом к собравшимся, и я знаю, что он скорбит, но в этот миг здесь, на кладбище, стоя над гробом женщины, подарившей ему наконец сына, которого он всегда хотел, получается так, что он выступает в своей лучшей роли. Он – Герцог, держащий свою аудиторию, делающий паузы в нужный момент, открыто льющий слезы, говоря об огромной утрате, которая постигла не только его, но и всех Кинкейдов и, более того, весь округ Клэйборн.
– Моя жена была воплощением гостеприимства, ее двери были всегда открыты для гостей, ее кошелек – для нуждающихся, – говорит он, но и пошутить не забывает: «Если Джейн готовила ужин, то звонил не обеденный колокол, а пожарный», отчего все присутствующие прыскают в кулак, и видно, как рады они посмеяться, благодарные за то, что сам Герцог намекает – мол, нет в этом ничего зазорного.
А вот Эдди – он не смеется. Он смотрит на гроб своей мамы так, словно на самом деле не видит его. Герцог завершает надгробную речь, бросает на гроб горсть земли, потом берет Эдди за руку, и они направляются к воротам. Другие скорбящие тянутся за ними, но я задерживаюсь до тех пор, пока не оказываюсь одна, если не считать могильщиков, лопатами сбрасывающих землю с тележки. Когда они отворачиваются, я тайком срываю розу с одного из цветочных подношений. Их так много, что одной никто не хватится.
Она где-то здесь, тетушка Фэй однажды приводила меня посмотреть на нее, и в дальнем углу кладбища я опускаюсь на колени и разгребаю увядшую траву и сухие листья до тех пор, пока он не открывается передо мной – не стоячий памятник, а маленькая гранитная плита, уложенная на землю: «Энн Пауэлл-Кинкейд, 1878–1904».
Роза очень красива, белая, чуть тронутая розовинкой, и я кладу ее на серый камень маминой могилы. Мои немногочисленные воспоминания о маме – как яркие пестрые птички, которых замечаешь краем глаза, но стоит повернуться, чтобы рассмотреть, – и их уже нет. Вот мама вскакивает на стол и пляшет, тряся юбкой и дрыгая ногами. Она смеется смелым, журчащим, сверкающим смехом, и Герцог смеется вместе с ней – гулко, точно гром гремит. А еще они ссорятся, мама и Герцог, кричат и ругаются друг на дружку бранными словами, она швыряется вещами, бьет стекло, а он хлопает дверями. А потом та ночь, когда мама умерла, – снова крики, снова ругань, затем громкий хлопок – и больше ничего.