Кабинет Григория Владимировича внезапно превратился в клетку. Воздух стал густым от напряжения, пропитанным запахом дорогого табака и чего-то более животного – возбуждения власти. Алисия стояла перед ним, чувствуя, как розовая ткань платья едва прикрывает её тело, оставляя слишком много открытого пространства для его оценивающего взгляда.
– Ближе. – Его голос звучал как скрежет металла. Она сделала шаг, затем ещё один, пока не оказалась в пределах досягаемости его рук.
Григорий Владимирович не торопился. Его пальцы скользнули по подолу платья, медленно, почти небрежно, поднимая ткань. Холодный воздух коснулся её обнажённой кожи, и Алисия почувствовала, как по спине пробежала дрожь – смесь стыда и чего-то ещё, чего она не хотела признавать.
– Ну-ка, покажи, что ты скрывала. – Его слова обожгли сильнее, чем прикосновение. Алисия замерла, когда его взгляд упал туда, куда не должен был падать ничей взгляд на рабочем месте. – Ах, вот ты какая…
Он наклонился ближе, разглядывая её с неприкрытым интересом.
– Растянутая… Использованная… Совсем как тряпка, да? – Его смех был острым, как лезвие. Прежде чем она успела что-то сказать, его пальцы сжали её половые губы, резко дёрнув.
– А-а-ах!
Боль смешалась с унижением. Она не ожидала такой грубости. Но Григорий Владимирович, кажется, только этого и ждал.
– Чувствительная. Интересно… – Его рука опустилась ниже, шлёпнув её по промежности с такой силой, что Алисия подпрыгнула на месте. – Вот так. Теперь можешь идти.
Он откинулся в кресле, довольный собой, будто только что поставил печать на документе.
– И не вздумай надевать трусы. Я проверю.
Грань между покорностью и бунтом. Алисия вышла из кабинета, чувствуя, как жар стыда разливается по её щекам. Но что было хуже – так это предательское тепло между ног, которое никак не хотело уходить.
Она ненавидела его. Ненавидела его наглость, его молодость, его власть над ней. Но больше всего она ненавидела себя за то, что позволила этому мальчишке обращаться с ней так, словно она была вещью.
"Ты сама это допустила," – шептал внутренний голос.
И это было правдой. Она могла уйти. Могла дать пощёчину. Могла крикнуть. Но вместо этого стояла и принимала. Почему? Из-за денег? Из-за страха остаться ни с чем? Или потому что где-то в глубине её извращённой натуры это заводило её больше, чем она готова была признать?