Это время адаптаций к новой, послевоенной жизни, наделившей Поплавского сравнительно безмятежным, хотя всё тем же полунищим существованием, стало, как мы можем судить по дошедшим до нас автографам, и временем относительного «смирения» его поэзии. Я имею в виду, главным образом, укрощение футуристской и «имажионистической» экспансивности, характерной для его крымско-турецкого периода, и сжатие стихосложения до более традиционных форм. Но не думаю, что такие перемены были вызваны желанием совпасть со вкусами культурных элит, как это случится у него ближе к тридцатым, – средой обитания поэта стал особый эмигрантский анклав, чьё отношение к «классическому» футуризму и к родственным ему течениям вовсе не было враждебным. К тому же вскоре его поэзия вернёт себе эмоциональную взвинченность и былое пренебрежение к условностям, распахнувшись целой серией текстов «русского дада». Собственно говоря, этот поворот к «мирному» стихостроительству обозначился у Поплавского ещё в последние константинопольские месяцы, когда он увлёкся написанием сонетов, – живописная повседневность умирающего «города городов» почти не оставляет в них места истерикам беженских лет.
В парижских кругах «царевич Монпарнаса», как его прозвали Вадим Андреев и Бронислав Сосинский[13], появлялся отнюдь не кротким московским юношей или ревнителем каких-либо норм и канонов. Если верить мемуарным свидетельствам и признаниям самого Поплавского, он принципиально не хотел работать, был драчлив и любвеобилен, непредсказуем в поступках, отличался чрезвычайной щедростью как на дары, так и на оскорбления, и нередко высказывал противоречащие друг другу или малопонятные окружающим суждения. В этих чертах поведения обнаруживаются очевидные аналогии с авангардной, прежде всего дадаистской манерой самовыражения, хотя у него они, несомненно, имели мало общего с наигранной авангардистской позой. При этом крайняя религиозность Поплавского проявлялась в своего рода раннехристианском мировосприятии и в не замутнённом позднейшими интерпретациями понимании святости. Здесь стоит привести замечательные слова из романа «Аполлон Безобразов», отсылающие и к его личному образу существования, и к особенному характеру его верования: «Разве Христос, если бы он родился в наши дни, разве не ходил бы он без перчаток, в стоптанных ботинках и с полумёртвою шляпой на голове? Не ясно ли вам, что Христа, несомненно, во многие места не пускали бы, что он был бы лысоват, и что под ногтями у него были бы чёрные каёмки?»