мира, сколько
к сути мира, к его божественному ядру. Уподобляться Ему – в бесстрастии, в созерцании, в отрешенности от суетного.
И в этом бегстве-уподоблении заключен двойной смысл. Он, конечно, сотериологичен – спасителен. Ибо, отвращаясь от мира сего, душа спасается от его тлена, от его зла, от его забвения. Она вырывается из темницы на волю горнего простора.
Но важнее, быть может, иной аспект – богоуподобительный. Совершая этот побег, душа не просто уходит от, она движется к. Подобно Мейстеру Экхарту, истинный беглец ищет не столько Бога вовне, сколько единства с тем Богом, который уже есть в нем, в самой сокровенной глубине. Каждый шаг прочь от мирского – это шаг навстречу Божественному. Это не дерзкое вторжение, но смиренное следование внутреннему зову, возвращение к своему Истоку. Мудрец-беглец – это не трус, спасающийся от битвы, но пилигрим, идущий к святыне своего подлинного Я.
И идет он, не имея твердых гарантий. Он делает свой шаг – шаг, где вера и любовь сплетаются в единое крыло, несущее его ввысь. Сделает ли Бог Свой встречный шаг? Откроется ли Ему Божественный лик? Беглец не знает наверняка. Он лишь уповает. Его бегство – это акт доверия, бросок в Океан Божественного, где каждая волна – новый лик Абсолюта, надежда на то, что его стремление к уподоблению найдет отклик, что его полет не оборвется в пустоте.
Если сначала бегство кажется отречением, то в конце пути оно оборачивается величайшей причастностью.
И потому стезя беглеца – это не путь в никуда, а возвращение домой через все миры. Не потеря, а обретение. Не бегство от реальности, а погружение в единственную Реальность, где беглец наконец узнает себя в Том, к Кому бежал всю свою жизнь. И в самом этом бегстве, в самом усилии уподобления – уже не просто отблеск, но полночное солнце Истины, что светит изнутри самого бегства, уже спасение.
Присутствие и одержимость: вера Авраама и упрямство осла Ходжи
Когда Сёрен Кьеркегор, блуждая по лабиринтам своей души и Священного Писания, вновь и вновь возвращался к горе Мориа, он видел нечто большее, чем просто испытание веры. Акедат Ицхак был для него сценой, где происходит телеологическое упразднение этического – Божественное повеление отменяет универсальный моральный закон («не убий»). Но глубже этого парадокса Кьеркегор прозревал иное: нечеловеческую уникальность Авраама, в котором действовало само Всевышнее Присутствие, вовлекая патриарха в сокровенный, непостижимый процесс внутри Божества. Авраам совершает немыслимый прыжок веры, требующий приостановки не только этики, но и самого рационального понимания мира. Это трагическая приостановка, совершаемая в страхе и трепете, в молчании перед лицом Абсолюта. Авраам здесь – фигура на грани, он почти не сомневается в источнике Голоса, его драма – в исполнении.