Круг и назначенный час.
Разрастались со временем кольца шпал,
И колеса по-прежнему быстро
Стучат как в симфонии сизой,
И снова сузился парк, поезд устал
Как заезженный конь,
День привстал, желто-зеленым
Стал, и застал нас стих
Прежних ветров и дыханий.
И по-прежнему чист и могуч
Обруч задумчивых туч,
Отбеленных детской мечтой
Об облаках и таинственных странах
За облаками. Слова страдательных
Знаний и форм. Теперь уже все
Неважно. Налажено счастьем
Повторов и детских взоров
На облака. На облаках*
IV
…Потом, словно скорбная река, мимо меня прошествовала вереница беженцев. Они шли, понурив головы, и в их лицах, усталых и отчужденных, мерцало нечто похожее на застывшую, непонятную улыбку. Легкий шелест их стоп, обутых в подобие пантолет, едва слышно царапал тротуарную плитку. Эта бредущая толпа, казалось, несла в себе целую трагедию. Мой взгляд цеплялся за каждого, пытаясь уловить в их измученных глазах отблеск настроения, отпечаток характера. Я жадно впитывал исходящие от них импульсы, словно губка, пропитываясь чужой болью. И тут интуиция, подобно ржавому крюку, зацепилась за что-то в глубине сознания. Толпа-шествие, словно единый, страдающий организм, внезапно стройно потекла, и, приняв некое отрепетированное положение, совершила свой скорбный проход, протянув истощенные руки по сторонам, в безмолвной мольбе, стремясь пробудить сострадание в каждом встречном.
– Я один из вас? – сорвалось с моих губ, обращенное к надвигающейся процессии. В ответ я получил лишь ровное, синхронное покачивание головами – отрицание, словно вынесенный приговор.
…И я остался один.
Долго.
Погруженный в тишину.
ОДИНОК.
Осознание этого состояния изначально воспринималось как тяжкий недуг, как всепроникающая, неизлечимая хворь – тоска по непонятному равнодушию, что постепенно обволакивало меня, превращаясь в ледяное одиночество. Слепое движение внутрь себя, из шумных окраин к безмолвному центру. Слой за слоем осыпалась привычная оболочка, легкомысленно отбрасывалась скорлупа годами накопленного, бережно лелеянного, но уже покрывшегося плесенью прошлого. Впереди зияла пугающая, но манящая неизвестность, открывающаяся в дальних глубинах собственного «я», и сладостное волнение крови от подспудного желания перемен.
Бергсон говорил о двух «Я», живущих в нас. Одно – «Я» цивилизованное, неразрывно связанное с обществом пуповиной социальных уз. Другое – «Я» индивидуальное, свободное от оков среды, от давящей толпы, целиком погруженное в себя, имманентное, затворенное в крепости внутреннего мира, покоящегося в сокровенных глубинах. Именно это второе «Я» в уединении становится тем неиссякаемым источником энергии, тем питательным аккумулятором, необходимым для подлинного существования. Первое же, «Я» цивилизованное, крепко привязанное к социальной среде, к пульсирующей жизни цивилизации, оказавшись по воле судьбы обреченным на одиночество, начинает саморазрушаться, словно дерево, оторванное от питательных соков земли.