Без разрешения и даже не сообщив свой новый адрес, я переехала в общежитие. Родители думали, что смогут заставить меня вернуться домой – мне было всего шестнадцать; я даже частично понимала их беспокойство, а сейчас так понимаю еще больше. Упрямая, как и отец, я оборвала все контакты, когда конфликт обострился, оборвала связи с иранскими родителями, с иранской матерью! Поначалу она, вероятно, думала, что без денег я скоро сдамся, но, когда поняла, что я действительно не прихожу на обед и даже не звоню, перехватила меня перед школой, которую я продолжала посещать. Конечно, я отказалась садиться в машину. Я думала, что она устроит скандал на глазах у моих одноклассников, начнет кричать, ругаться, обзывать и драматично стенать обо всем, что для меня сделала. Но мама просто смерила меня холодным, прямо-таки ледяным взглядом.
Такого я не ожидала, и помню, что почти рассердилась, предполагая, что это очередная хитрость. Сегодня я думаю, что мама просто устала от моей строптивости. Она была опечалена из-за отъезда двух старших дочерей, с которыми всегда была ближе, и уже не могла или не хотела устраивать скандал. Если я ничего не путаю, то именно тогда, в середине восьмидесятых, брак моих родителей был на грани краха. Добавим сюда разочарование в иранской революции, войну с Ираком и беспокойство о племяннике, которого арестовали, – и разве не тогда у нее началась менопауза?.. Не знаю, я не думала об этом в свои шестнадцать, я думала только о себе и о свободе, которую сулила жизнь в общежитии. Только мамина угроза без всяких сожалений выбросить все мои вещи на свалку, если я не вернусь домой, независимо от того, что скажет отец, – только эта угроза принесла облегчение, потому что привела к привычной ссоре. Во-первых, я не восприняла угрозу всерьез, а во‑вторых, даже хотела, чтобы мои одноклассники сами увидели ярость моей матери, – думала, что так они лучше меня поймут. Мать кричала во весь голос, я отвечала, но, по крайней мере, она больше не смотрела на меня с презрением.
Потом слова иссякли. Тяжело дыша, мы стояли всего в метре друг от друга. Я не отводила взгляд. Мама медленно подняла руку, словно собираясь дать мне пощечину, и замерла. Так мы и стояли, не знаю, как долго, но точно не так долго, как мне сейчас кажется, и на лице у нее снова появились холодность, безжалостность, которых не должно было быть у моей матери. Внезапно, словно кто-то нажал на переключатель, она начала бить себя по голове обеими руками, снова и снова, не останавливаясь. Я стояла в оцепенении, беспомощно наблюдая, как ее ладони с силой ударяют по уложенным волосам, лицо краснело с каждым ударом, и каждый из них причинял мне боль, бóльшую, чем пощечина. Мне стало ужасно стыдно за свою иранскую мать перед одноклассниками-немцами, которые никогда не теряли самообладания. Наконец она опустила руки, ее прическа была испорчена, лоб блестел от пота, по щекам текли крупные слезы. Впервые я заметила, что у корней пробивается седина, – видимо, она неаккуратно покрасилась. Я прошла мимо нее к автобусной остановке, и меньше чем через минуту приехал мой автобус.