* * *
Ситиро Фукадзава переносит меня в Японию, которую в самой Японии уже никто не помнит, хотя она существовала совсем недавно, всего шестьдесят или семьдесят лет назад. Сегодняшние японцы – как я себе представляю – живут исключительно в городах, между которыми перемещаются со скоростью триста километров в час, живут в квартирах, где свет и кондиционеры можно регулировать с помощью смартфонов прямо из офисов, а вскоре все они будут ходить в очках для работы за компьютером. Я вдруг понимаю, что никогда не читала о том, как обстоят дела в деревнях, и даже не видела их фотографий – за исключением тех, что появились после атомной катастрофы. Города если и не идентичны, как фуд-корты, то все равно везде примерно одинаковы, как будто социализм одержал победу. Но когда у тебя нет ни малейшего представления о том, куда ведут боковые тропы, кто живет в малонаселенных долинах и горных хижинах, как устроены деревни, на каких подушках сидят крестьяне по вечерам и из чего состоит самая обычная еда – тогда и понимаешь, насколько ты чужой.
Еще семьдесят или восемьдесят лет назад, когда наши родители были детьми, в японских деревнях было так мало еды, что младенцев сбрасывали с обрывов, чтобы избавиться от лишних ртов, а старая О-Рин стыдилась того, что у нее до сих пор все зубы на месте. Она стыдилась своих зубов – и вот я поднимаю глаза от книги, описывающей японскую провинцию шестьдесят-семьдесят лет назад, и фуд-корт кажется мне настоящим раем, сколько бы я ни ворчала на прогресс. Убедившись, что рядом никого нет, О-Рин брала кремень и, как одержимая, била себя по челюсти, пока не выбила все зубы, чтобы ничем не отличаться от соседей. «Удары кремня сильной болью отдавались в нёбо, но если потерпеть немного, зубы все же сломаются. Она ждала этого с радостью, и в последнее время ей даже стало казаться, что это приятная боль» [47].
* * *
– Какой была твоя бабушка? – спрашивает сын, когда в ожидании рейса мы просматриваем семейные фотографии, которые на поминках передавались туда-сюда между Нью-Йорком, Кёльном и Тегераном, а также Чикаго, Монреалем, Дубаем и Куала-Лумпуром, многие из них черно-белые.
– Ужасно мягкой, – отвечаю я, – даже мягче, чем ее дочери. Одно из самых ранних моих воспоминаний связано с бабушкиным приездом в Германию, мне тогда было не больше двух лет. Вот я сижу на большой горе барбариса, с которого она должна убрать плодоножки, буквально купаюсь в нем, как в ванне. «Господи! – кричат мои родители, вернувшись домой. – Что здесь произошло, мама, что вы себе позволяете…» И бабушка – твоя бабушка – прикусывает язык, чтобы не начать ругаться. А твоя прабабушка сидит по-турецки на ковре рядом с горой барбариса, скрестив ноги, и добродушно улыбается: «Ах, малышке так весело, я потом постираю покрывало и хорошенько промою барбарис, а с ковром все будет хорошо». Бабушка тогда ужасно разозлилась на прабабушку – хотя своим внукам тоже потом все спускала с рук.