– Жених её – зверь. Не человек вовсе, – прошипел чей-то голос. Женский, тягучий, отяжелевший от сплетен, как хлеб от излишнего теста.
– Слыхала я, – откликнулась другая, с голосом, как у сороки на поминках, – слыла одна, что он первую жену свою в реку втопил. За что – не сказано. Может, глянула не так. Или не поклонилась вовремя.
– А может, – вступил третий, сдавленно, со вздохом, – может, эта, наша, княжна, и смирит его. Говорят, в ней сила рода, кровь ведьмина… может, укротит.
Они думали, что я не слышу. Что сижу себе в тишине, задумчивая, с глазами в пол. Но я слышала. Всё слышала. Эти слова звенели вокруг, как колокольчик медный – тонко, назойливо, будто кто-то ведёт стадо проклятий по моим следам. Они не знали, что каждое их слово вонзается в меня, как игла, как заноза под ногтем, и кровоточит невидимо.
«Втопил».
«Зверь».
«Может, укротит…»
Да кто я ему – укротительница? Лассо у меня нет. Кнут в руки не дали. Только платье белое и сердце дрожит, как воробей в лапах у кошки. Я не ведьма, не вольница, не та, кто властен над мужским звериным нутром. Я – девка, что продана с венцом на голове. И если река примет и меня, вслед за той, первой – никто и не удивится. Да и что с того? На одну русскую девку больше, на одну меньше…
Они говорили, а я слушала – и каждый шёпот ложился на мою душу, как саван, ещё не сшитый, но уже стелющийся за мной шлейфом. Сплетни эти, с виду пустые, на деле были гвоздями, вколоченными в крышку моего свадебного счастья, которого не было и быть не могло. Я не молилась. Я не плакала. Только смотрела на дождь, как на зеркало, и думала – не река ли это, в которой я утону? Не слёзы ли это той, другой, что звали её тоже княжной, но стала она безымянной тенью в пучине?
И никто не скажет потом: «Жалко».
Только вздохнут: «А мы ведь говорили…»
Мать вошла тихо, будто тень. В лице её не было слёз, не было даже дрожи – только выжженная твердь, как у земли после пожара. Она несла в себе ту боль, что не кричит, а давит внутри, как подтаявший лёд под ногами весной – ещё держит, но уже предательски хрустит. Я поднялась, как приговорённая поднимается к топору, и мы смотрели друг на друга в тусклом свете лампады, что трепетала на стене, словно знала, что ей вот-вот погаснуть.
Мать подошла, обняла меня не спеша, будто прощалась не со мной – с тем, что было во мне живым. Тепло её рук пронзило меня до самой глубины, будто я вновь стала малым ребёнком, что прячется у её груди от ночных страхов. Она гладила мои щёки – ладонью натруженной, с шершавой кожей, пахнущей чистотой, сухими травами и печным дымом. И в этом прикосновении было всё, чего я боялась потерять – дом, тепло, право быть слабой. Всё, что принадлежало прошлому, а не той, к которой я становилась теперь.