– Да тебя обвинят в банальном фотомонтаже! – прервал его Графф.
– Чепуха! Даже самый искусный фотомонтаж сегодня вполне разоблачаем современными компьютерными технологиями. Графинчик, а ты отстал от практики! Какой фотомонтаж, дорогой?! Любая молекулярная экспертиза подтвердит обратное! И потом, мне совершенно безразлично общественное мнение! Мне важен МОЙ труд, МОЯ правда, и, если всё же мнение, то однозначно тех людей, которых я с а м, лично, ценю! Понятно?!
– Понятно, чего уж тут непонятного.
Евграфий Апполинарьевич вновь с интересом притянул к английской оправе фотоснимок.
– Стёпа, изумительно, невероятно! Я уже и думать перестал, что всё-таки можно это сделать!
– Ты видишь, да? Видишь? Я моментально выезжаю в Дивноморск, – неповоротливо засуетился тучный Степан Ельников, – у меня непочатый край работы! А мне не верили! В м е н я не верили! А я прав! Я прав! А они говорили, что я умом тронулся! Они уличали меня в чертовщине! Изменники! Ренегаты! – возмущённо кричал в чей-то «их» адрес Степан Фомич.
Графф виновато отводил глаза, приписывая и свою персону к перечню тех ренегатов и предателей, которые недавно ещё считали, что Ельникову место в психиатрической клинике. Глаза же Ельникова, наоборот, возгорались странным, пугающим огнём. Он переваливался в своей радостной пляске, как неуклюжий медвежонок, с одной слоновьей ноги на другую, размахивая фотоснимком в воздухе.
Евграфий сочувствовал другу всей душой. Это было одновременно и доброе, и печальное сочувствие. Доброе – понятно, почему: друг всё-таки. И как здорово, что упрямый Ельников добился того, о чём мечтал, да что там мечтал – бредил этим в последние годы своей жизни! А печальное… Графф знал не на словах, а на собственной шкуре, как тяжко отстаивать собственное открытие и, уж тем паче, продвигать его, и ещё как кажущаяся сумасбродной идея легко может свести с ума даже стойкого духом человека.
Все научные деяния Стёпы являлись до сего дня совершенными, но обыкновенными. Значимыми, но не представляющими собой ничего сверхъестественного. А тут Графф обнаружил, что глубоко роющий ум Ельникова, его фантазийная изобретательность и дарование, его бычье упрямство достигли какой-то такой черты, когда его открытие, его изобретение станет для заурядного человеческого общества чем-то невозможным, вплоть до мистики, будто это открытие в действительности граничит чуть ли не с чертовщиной!