Его пальцы, что сейчас ласкали мягкий бок кошки, вспоминали шершавую, покрытую потом кожу на предплечье пленного, которого он держал. Тонкая, острая рукоять ножа под ладонью – холодная, влажная, почти скользкая. Неоновые лампы допросной, безжалостно бьющие по измученным глазам. Запах мочи, рвоты, первобытного страха – густой, липкий. И низкий, сдавленный хрип, когда лезвие прижималось к кадыку, выбивая коды и планы. «Такова цена защиты дома» – шептал он тогда, себе, не пленному. «Рыжий мясник», – прошипел пленный, а Демьян лишь усмехнулся в ответ, глядя на его распухшее, залитое слезами и кровью лицо. Усмешка была жесткой. Как удар по лицу.
Шлейф яблочного пирога, ожидающего на столике, перестал вызывать аппетит. Желудок скрутило в тошнотворный узел от ощущения смрада горелой плоти и дизельного топлива – его недавняя операция. Взрыв. Зачистка. Слишком много криков. Слишком много крови. И его собственный приказ, произнесенный стальным, не терпящим возражений голосом: «Зачистить базу. Пленных не брать».
Демьян сжал челюсти так сильно, что хрустнул висок. В горле встал вязкий, колючий ком. Если бы она, его мать, видела не Демьяна, не сына, гладящего кошку на диване, а… «Лиса». В грязной форме, чьи руки только что сжимали допрашиваемого до треска костей. Чьи глаза были пустыми, холодными и безжалостными, отдавая приказы, что больше звучали, как приговор палача?
Приказы, которые не посмел бы отдать ни один «герой Отечества» из ее телевизора. Смогла бы она любить его? Гордиться? Или ты бы ужаснулась, мама?
Ярослава вдруг оживилась, ее глаза загорелись, когда она переключала канал на телевизоре. На экране мелькнул парадный зал, вспышки фотокамер, торжественная маршевая музыка.
– Ой, Демочка, смотри! Вот же, твое награждение показывают! – она улыбнулась, светясь от гордости, вовсе не замечая напрягшихся плеч сына.
Демьян посмотрел на экран. Картинка слилась с воспоминанием, становясь до ужаса реальной.
Не кабинет. Слишком много света, слишком много людей, словно рой потревоженных мух. Фуршет. Сладко-приторный запах дорогих духов, шипучего шампанского и того неуловимого, чужого пота, который всегда бывает на таких мероприятиях. Не его пота. Чужого. Неудобный парадный мундир давил, словно чужая кожа, стягивая плечи. Он стоял у окна, делая вид, что любуется огнями вечернего Петербурга, но на деле пытаясь сбежать от фальшивых улыбок, льстивых взглядов и пустых разговоров. Эти люди, эти чиновники, эти военные с выглаженными кителями и отсутствующими глазами – Соловьев ощущал себя вычесанным пуделем на выставке дрессуры.