Дверь в свою новую комнату я по возможности старался не закрывать. Мне было там очень одиноко. Маленькое окошко почти под самым потолком выходило на улицу, но я не оставлял его открытым на ночь, потому что иначе туда заливалась тьма и наполняла меня страхом. Я с тоской вспоминал, как мама иногда тихонько напевала себе под нос, когда мы лежали в темноте недалеко друг от друга, или рассказывала о прошлых временах что-нибудь такое, о чем ей было не слишком больно говорить. «Пора повзрослеть, хватит хныкать, ты уже большой, тебе скоро десять», – укоряла меня она, когда я жаловался на одиночество. Едва потушив свет, я забирался под одеяло с головой, чтобы не слышать пугающих ночных шорохов, и осмеливался вылезти из-под спасительной москитной сетки только с первыми лучами утра. Понемногу эти предосторожности отмирали – особенно помогло то, что вскоре я научился читать книжки с начала до конца, стал больше времени проводить в постели без сна и забывать бояться. Порой я зачитывался допоздна – тогда мать стучала мне в дверь и просила выключить свет, но эта привычка появилась у меня не сразу. Полностью от страха перед вкрадчивыми ночными шумами я так и не избавился; мне было невдомек, что все люди чувствуют то же самое.
Примерно тогда же, когда у меня появилась своя комната, или вскоре после этого пожилая женщина из дома, примыкающего к нашему сзади, умерла, а еще немного позже исчез ее сын. Он был рыбаком; говорили, что однажды он вышел на своей лодке в море без спутников, как обычно, и не вернулся. Несколько лет их дом простоял пустым, а потом превратился в развалины. Позднее, когда мне довелось пожить в других краях, я осознал, что у нас в доме никогда не звучало эхо – мягкие стены поглощали любой шум.
Я начал каждый день носить отцу корзинку с едой, когда мне исполнилось одиннадцать. Тогда он жил отдельно от нас уже много лет, и я научился думать о расставании с ним без горечи. Этому помогло то, что он стал выглядеть совсем жалким и понурым. После его ухода мы изредка встречались на улице, но он всегда проходил мимо с отстраненным видом и ни разу не ответил на мое приветствие, как будто вовсе перестал меня узнавать. Если это было и не так, я все равно твердо знал, что он не хочет иметь со мной ничего общего. Порой мне казалось, что он тронулся умом и от него можно ждать чего угодно. Так что, когда мама попросила меня отнести ему корзинку, я не сдержал постыдных слез и признался, что боюсь его. Я думал, что мама обругает меня и даже сорвется на крик – временами у нее случались необъяснимые вспышки ярости, – но она сохранила спокойствие, хотя было видно, каких трудов ей это стоит. Она усадила меня перед собой и сказала, что я не должен бояться своего папу, поскольку другого папы у меня нет и никогда не будет, поэтому пусть я вытру слезы, отнесу ему поесть и пожелаю доброго здоровья. Я не очень понял, почему мысль о том, что он мой единственный папа и другого не будет, должна меня успокоить, но оценил ее усилия и как мог постарался унять свою тревогу.