За окном проплывали улицы. Первопрестольск в это время года был особенно красив – своей особой, сдержанной красотой, заметной лишь из окна автомобиля с тонированными стёклами. Улицы широкие, светофоры мигают мягким светом, а мокрый асфальт отражает фонари, будто город ведёт разговор с самим собой. Старые дома, выстроенные до всех реформ и революций, стояли, не осознавая, в каком веке живут. У этих зданий было собственное равнодушие – кирпичное, надёжное, вековое.
Проезжая мимо домов с флагами, Аркадий вспомнил, как в детстве его водили в парк у библиотеки. Там росли старые клёны, а на лавочке всегда сидел мужчина с книгой. Теперь на месте парка находилась стоянка для беспилотников, клёны выкорчевали, а лавку, вероятно, заменили чипованной скамьёй для общественного наблюдения.
Аркадий чувствовал усталость и глухое ожидание. Ни мыслей, ни решений – лишь неясное ощущение, что что—то сдвинулось и обратно уже не вернётся.
Машина свернула на набережную. С обеих сторон тянулись здания в стиле восстановленного неофутуризма – стекло, бетон, вертикальные сады, якобы призванные поддерживать «психоэкологический баланс». Но Аркадий знал, что баланс давно был нарушен. Внутри этих зданий располагались департаменты и комитеты, производившие аккуратный, рационально дозированный страх.
Он попытался вспомнить, что чувствовал, когда начинал работать в системе. Была ли в нём тогда вера, вдохновение? Или сразу: дисциплина, графики и приказы? Возможно, он никогда не был другим, просто не заметил, как стал похож на остальных – бесстрастных и аккуратных, вымытых от сомнений.
Водитель не оборачивался и молчал. Навигационная система, настроенная на женский голос, спокойно сообщила, что до дома осталось десять минут. Голос звучал ровно и приглушённо, без вопросов и эмоций – как и всё вокруг.
Аркадий Ладогин провёл ладонью по лицу. Щетина кололась, к глазам подступала усталость – не та, которую можно снять сном, а постоянная, въевшаяся в каждое движение. Ни сна, ни отдыха – лишь пауза между двумя точками. Как в электричке, которая идёт до конечной, хотя никто уже не помнит, кто задал ей маршрут.
Одна мысль внезапно стала навязчивой: а что, если это действительно конец? Не метафорически, а буквально. Что если те «радикальные меры», озвученные стерильным голосом, и есть последняя точка? Не та, после которой начинается что—то ещё, а просто точка, после которой пустота.