Тишина. Не та, наполненная дыханием, шорохами, ожиданием ее шагов из ванной или кухни. А другая. Гулкая. Пустая. Как в музее после закрытия. Воздух в прихожей казался спертым, несмотря на открытое окно в гостиной. Он сделал шаг, и скрип половицы прозвучал неприлично громко.
Он прошел на кухню. Две чистые чашки стояли в сушилке – его и ее. Он машинально взял ее чашку, ту, с надколотым краем, которую она любила. Фарфор был холодным. Он поставил ее обратно. На столе лежала забытая резинка для волос – черная, простая. Он поднял ее, ощутив упругий шелк между пальцами. Казалось, она еще хранила тепло ее волос. Он сунул резинку в карман.
*Жизнь мужчины с женщиной.* Это не только делить пространство. Это узнавать квартиру заново, когда она уходит. Замечать, как много места занимал ее старый плюшевый мишка на книжной полке, который он всегда считал лишним. Чувствовать, как резко исчез знакомый запах ее шампуня и кремов, оставив после себя лишь запах пыли и собственного одиночества. Слышать, как громко тикают часы на кухне, и понимать, что это единственный звук.
Он сел на стул у окна. За стеклом горели окна других квартир, других жизней. Там, наверняка, тоже были свои стены, свое молчание, свои немые вопросы. Но сейчас ему казалось, что только его окно погружено в эту ледяную, беспросветную пустоту. Он достал телефон. Экран был черным. Ни звонков, ни сообщений. Она сказала: «Не звони». И он знал – позвонить значило разрушить последний хрупкий мостик. Значило показать свою слабость, свою потребность, которую она сейчас явно не хотела видеть. Он отложил телефон, словно раскаленный уголь.
Ночь тянулась бесконечно. Он ворочался на их кровати, на ее стороне. Простыня была гладкой, холодной, чужой. Он вставал, пил воду на кухне, смотрел в темное окно, ловил отражение своего бледного, потерянного лица. Возвращался в постель. Цикл повторялся. Его мысли метались: от жгучего стыда за свою беспомощность на чердаке («Почему я не обнял? Почему не настоял?») до холодного рационального анализа («Она права. Ей нужно время. Я только давил»), а затем – к глухой, животной тоске. Тоске по ее смеху, который стал таким редким. По ее теплому боку ночью. По ее утреннему «Привет», даже если оно было сонным и нерадостным. По самой этой нерадостной обыденности, которая теперь казалась потерянным раем.