Итак, наступило воскресенье, и мы отправились на мессу в наш приход. Солнечное утро предвещало по-настоящему жаркий день несмотря на то, что ночью, прошел сильный дождь. От земли шло испарение, она прогревалась и будто выдыхала жар из своих легких, после ночной лихорадки. Стояла безветренная погода и воздух влажной и от этого тяжелой пеленой ложился на лицо. Шагая, я, как будто врезался в него, ощущая липкое сопротивление. Начало нового дня. Ничто не удивляло меня, да и не должно уже. Люди, подобострастной толпой шли в церковь. Те же взгляды, запахи и мысли. Солнечный свет, яркий, веселый, прогревающий кровь и вытаскивающий наружу всякую надежду, в них не проникал, он застревал в их одеждах, превращаясь в испарину. Это можно наблюдать каждое воскресенье, с той лишь разницей, что люди взрослели, старели, и менялась погода. И все же я пытался запомнить этот день с самого начала, день, который должен изменить мою жизнь. И я его запомнил.
Отец, как всегда, одел свой лучший костюм и горделиво, по павлиньи, шествуя впереди, вел нас словно заблудших овец. Мы плелись сзади, она держала меня под руку и со стороны мы выглядели образцовой семьей. Меня же тошнило от этого маскарада, где каждый раз я чувствовал себя военнопленным, ведомым на экзекуцию. Но в тот день, я понимал, что с каждым шагом приближался уже не к эшафоту, а к дыре в стене этого заскорузлого мирка, сквозь которую я мог выбраться на свободу.
Когда мы подошли к церкви у дверей столпилось много людей и я затерялся среди них. Они зашли внутрь и сели в первых рядах, я же сел на последнем, ближе к выходу, чтобы иметь возможность незаметно сбежать, и стал ожидать начала мессы.
Приход не являлся богатым, но не по воле божьей, а благодаря известным мне деяниям настоятеля и моего отца. Черные лавки уже белели потертостью, свод, давно потемневший от коптивших свечей, походил на ночное беззвездное небо, которое давило на тебя своей матовой чернотой. Свет спокойно входил через витражи, не задерживаясь на цветных, но уже поблекших линзах и мягко ложился на алтарь, придавая ему скромное величие. Единственное, что всегда восхищенно привлекало мое внимание – старый духовой орган, расположившийся у западной стены. Он имел четыре мануала, девяносто регистров и восемь с половиной тысяч труб, мощно и брезгливо выплевывающих из своего нутра воздух в свод храма. Я любил его слушать, но уже два года, как он не работал, и мне оставалось наслаждаться лишь внешним обликом этого заснувшего рыцаря музыки. Его хромированные латы, облюбовали воробьи, которые беспрепятственно проникали внутрь собора через зияющие дыры в большом, круглом, застекленном проеме, с изображением тайной вечери, но даже они не могли вывести его из состояния сна, который, по-видимому, стал летаргическим.