– Вот вам по корзине на дорожку. Путь не близкий.
– Спасибо тебе, Дуня, добрая душа, – поклонился Тимофей Иванович. А садовник обнял ее, как родную.
– Без вас, тетя Дуня, туго мне придется. Кто мне таких вкусных драников со шкварками принесет, вареников с вишнями.
Евдокия заплакала, повернулась спиной и, втянув голову в широкие плечи, пошла в покои порядок наводить, на помощниц покрикивать. Со стороны отхожего места послышался громкий осуждающий голос Эвелины:
– Ну, паны, ну, каркадилы, понагадили хуже свиней перед забоем, не продохнуть от говна, чтоб на них трасца с хворобой, – она лила из ведра воду и орудовала метлой, – мамочка родная, хочу – скачу, хочу – не-е, горелица у кишине…
– Эвелина! – позвал садовник, – поди сюда.
Когда та подбежала, сказал:
– Хорошо вытри мокрые руки передником. Теперь протяни ладошку. – Он опустил на эту неухоженную лапку дешевые брошку и сережки с красными камешками, а сверху прикрыл украшения серебряным рублем. – На рубль купи себе красивого ситца. Евдокия сошьет тебе сарафан. Этот подарок тебе, Эвелина, что нет у тебя в жизни никакой радости. Порадуйся хоть этому гостинцу.
Эвелина долго смотрит на садовника, глаза ее наливаются слезами, она падает на колени и неистово крестится:
– Мамочка родная! Хочу – скачу, хочу – не-е… – и вдруг заплакала громко, как плачут бабы на похоронах.
– Поехали, Тимофей Иванович. Ну за что природа наказала это существо, обделила разумом.
– На то Божья воля, мы тут бессильны. Ты ружьишко далеко не прячь, держи под руками.
– А что, мужики пошаливают?
– За всех нельзя ручаться. Дорога длинная, две ночи да два дня в пути.
Одну ночь отдыхали у знакомого хуторянина, вторую – у озерка в лесу. Конь с торбой на морде хрумкал овес. Но что-то беспокоило Горемыку, он вскидывал кверху голову и тревожно стриг ушами. «Зверя чует», – догадывался садовник, ему сделалось не по себе. А тут еще филин угукнул. Шунейко схватил ружье и бабахнул в пугающую темень леса. Тимофей Иванович приподнял голову.
– В кого пальнул?
– Твой Горемыка зверя чует.
– Зверь на огонь не пойдет. Подкинь валежин в костер и зря патроны не изводи, – голова Тимофея Ивановича скрылась под брезентом. Филин еще раз подал голос. Костер запылал с новой силой, Горемыка успокоился и продолжал расправляться с овсом. В прибрежных зарослях озерных осок щуки охотились на плотву с карасями. «Тут они, должно быть, здоровенные, откормились, и тревожить их некому, место глухое. Вот бы поймать да привезти этаких зверюжин Анне». Стоп, садовник. При чем тут многодетная вдова Анна? Тогда как объяснить, что рассказ Тимофея Ивановича про эту самую вдову Анну не дает ему покоя, застрял в душе занозой. Ему бы как-нибудь одолеть разлуку с Юлией, урезонить горькую обиду за то, что оборвала разом: «Не думай обо мне и не грусти. Оставь нашу встречу в твоем сердце, как красивый подарок. Семья – дети, муж – не для меня. Прощай, я уезжаю и в усадьбе отца больше никогда не появлюсь. Прости меня и поцелуй на прощание…» Он помнил каждое ее слово, льдинки русалочьих глаз и мучительную горечь прощального поцелуя. Ему хотелось куда угодно, только бы подальше от этого флигеля, от садовых ароматов и устоявшегося в нем удушья французских духов. Сам Бог послал ему Тимофея Ивановича. И Баранский не стал артачиться: отпустил, рассчитал по-доброму. А почему – пояснил: