Чуть сбоку
на стуле притулился офицер с орденом святого Владимира на груди. Не
Георгий, но Владимир с мечами — тоже неплохо, с одним просветом на
погонах, но без звездочек. Один просвет, это кто? Штабс-капитан?
Нет, это целый капитан, по —нашему майор!
Пожилой
писарь дежурно бубнил каждому подходящему: «Фамилия, имя, полных
лет, вероисповедание, образование, участвовал ли в войне, есть ли
ранения», а доктор, лениво оглядывая «добровольцев», спрашивал: «На
что жалуетесь?», и не слушая ответа резюмировал:
«Годен».
Прапорщик
тем временем бегло просматривал документы призывников —паспорта,
какие-то бумажки, Записные книжки нижних чинов и передавал их по
эстафете старшему по званию.
Народ
жаловался на одышку, грудную жабу, недержание мочи, доктор лишь
кивал и говорил неизменное: «Годен!». Не пожаловались только
мальчишки, которым оказалось по девятнадцать лет.
Все,
достигшие доктора, подходили к капитану, а тот прямо на собственной
коленке ставил на бумажку печать и говорил:
— Завтра,
ровно к пяти часам, вам следует явиться в Александро-Невские
казармы. За неявку будете наказаны по всей строгости закона! Вот
предписание.
Значит
меня не загребут на службу Северному правительству прямо сейчас?
Это радует. Есть время что-нибудь предпринять. Во-первых, доложить
товарищам по ревкому. Во-вторых, продумать линию поведения. Есть
вариант — перейти на нелегальное положение. Это, разумеется, плохо,
но лучше, чем сидеть где-нибудь в окопах под Шенкурском или
пытаться штурмовать по льду Котлас.
Не знаю
почему, но мне стало смешно. Может, это нервное? Сразу же
захотелось спеть.
Когда
приду в военкомат,
И доложу
при всех как нужно,
Что я в
душе давно солдат
И пусть
меня берут на службу[1].
Петь,
разумеется, не стал, не тот случай, но настроение улучшилось. Вот,
что песня с людьми делает!
— Аксенов
Владимир, двадцати лет от роду, православного вероисповедания,
четыре класса учительской семинарии, участвовал в войне с
германцами с шестнадцатого по семнадцатый, ранения
имеются.
Писарь
сопел, записывал мои данные в амбарную книгу, потом вписывал их на
особый листочек, где имелись уже готовые типографские графы, потом
передал листок доктору. Я уже ждал, что меня признают годным, но
доктор, подняв на меня мутноватый взор, посмотрел на левую руку,
потом на грудь, приказал: