— Нет, этого не помню, — сказал доктор, пристально посмотрев на
Семёна. — Таких у нас не было. Ты, парень, у нас в больнице лежал
раньше? — спросил он.
— Ни в каких больницах я не лежал, — Сенька сам не понимал,
почему его всё так бесит. — Послушайте, я сам не знаю, как я
оказался на этой площади. Я должен был в Москве быть, а не у вас.
Что это за город? И какой сейчас год?
— Вон как, — сказал доктор. — А зовут тебя как, помнишь?
— Помню, Шумов Семён.
— А сколько лет тебе, Семён? — доктор задавал свои вопросы
участливо, будто сочувствовал Сеньке, оказавшемуся в такой
непростой ситуации.
— Двадцать семь, — не задумываясь, ответил Сенька.
— Это хорошо, что двадцать семь, — почему-то улыбнулся врач. —
Это в каком году ты родился, получается?
— В тысяча девятьсот... — начал Семён и вдруг запнулся. А вдруг
переброс получился, как говорил Гришка, то в каком году он должен
был родиться? — Не помню.
— ... пятьдесят... — подсказал доктор, но запутавшийся в цифрах
Сенька не смог продолжить.
— Ну, а кто же руководитель нашего государства? — снова
участливо спросил доктор.
— Пу... — уверенно начал Семён, но снова запнулся. Фамилия
руководителя государства сейчас точно начинается не так. Но
вспомнить, кто же был у руля в восьмидесятом, он не мог и ляпнул
наугад:
— Андропов?
Надежда
Алексеевну, уборщицу из продуктового магазина, в котором Надя
работала несколько месяцев сразу после детдома, она вспомнила,
глядя на некролог: там как раз писали о какой-то Марии Алексеевне.
Тогда она и вспомнила, что Алексеевна рассказывала, подкармливая ее
в подсобке после работы, что проработала в этом магазине с конца
семидесятых, без перерыва. «И при социализме, и при капитализме, и
при всех хозяевах, — говорила уборщица, — без меня тут уже никак ».
А жила она все эти годы в коммуналке, на двенадцати метрах,
одна-одинешенька. Потому что кому нужна горбатая и полутораглазая
баба? «А полутораглазая, девонька, — смеялась она, — потому что
глаз у меня вроде и есть, да только он ни хрена не видит». Она была
очень позитивная: эта страшная с виду старуха, во всем находила
хорошее, даже в собственном уродстве.
Надя молилась своему безымянному богу, чтобы Алексеевна
оказалась на месте и ее рассказ не приняла за сказку. В гастроном
номер какой-то она забежала, стуча от холода зубами и толкнув дверь
негнущимися пальцами. Алексеевна была на месте, подталкивала
шваброй к выходу какого-то забулдыгу. «Вовсе не старуха, — подумала
Надя, — ей лет тридцать всего, наверное», прислонилась к стене и
заплакала.