– Добрые
люди, – ответил Максим. Он старался говорить с Сорокой, как с
перепуганным ребенком. Страшно было даже представить, что тот
перенес за пару дней в монастыре. – Ты давно тут сидишь?
– Я… второй
день, – ответил он. – Это в прошлую ночь началось, вскоре, как ты
уехал. Сперва крик, все бегут, не поймешь ничего. Это до меня потом
дошло: Серафим тогда из кельи вырвался. Набросился сперва на
Никишку, потом на игумена. Потом они сами обезумели, стали других
кусать. За мной Маркел погнался, я еле отбился от него, засел здесь
в келье. Целую ночь они ревели, бесновались, в окно лезть пытались
– то-то я страху натерпелся!
А потом
утро настало – они кто где был, так на землю и повалились замертво.
Я думал, умерли. Стал могилу рыть, но одному несподручно – решил
тебя дождаться или мужиков из Гремихи. А как только стало
смеркаться, гляжу: у отца-игумена рука шевелится! Шмяк, шмяк он
рукой по земле! Потом и Никишка заворочался – ревет, утробой гудит!
Тогда я сюда опять спрятался, так и сижу, а они здесь бродят: коров
всех задрали, лошадь растерзали на куски. Пытались в окно залезть,
да оно, вишь, узкое. Так отец-игумен в него голову просунул, глядит
на меня, зубами щелкает! Как я от страха не помер – не
знаю!
– Пойдем, –
сказал ему Максим. – Все позади.
Сорока
открыл дверь и вышел на дрожащих, подгибающихся ногах. Тут как раз
подошел Фрязин, поигрывая грязным, окровавленным
бердышом.
– Ну-ка,
парень, покажи руки, – сказал он.
Сорока
вытянул руки к нему, и тут только Максим заметил, что на левом
запястье виднеется посиневший неровный кружок – след от зубов с
засохшей кровью.
Фрязин
нахмурился.
– Давно
тебя укусили? – спросил он. – Вчера или сегодня?
– Вчера
еще, – ответил Сорока. – Это меня в первую минуту, как все
началось, Никишка хватанул. А я ведь даже и не понял еще, что они
забесновались все. Думал шутит он. Кричу: отстань, черт! А он как
вопьется сильнее, до кровищи. Насилу я руку у него
вырвал.
– И ты,
конечно, рану прижечь не догадался? – спросил Фрязин.
– Нет, а
надо? По-моему, она и так пройдет, уже почитай и не болит совсем,
так, гноится немножко. Это, должно быть, оттого, что я, сидючи в
келье, все молился Николаю Угоднику. Отец-игумен всегда говорил,
что молитва – недугующих исцеление, а Николай Угодник – тот всех
скорбей утешитель. Я-то ему молился, чтоб он бесов из братии
изгнал, но это, верно, не в его власти, а вот рану мою…