– Математика! Царица наук! – хвастливо сказал Песецкий. Он презирал экспериментаторов: они, как кроты, рылись в своих схемах, считая показания стрелки высшим судьей всех споров. – Если бы у меня был такой зад, как у Агатова, сколько бы я сделал! Моя беда, что я не умею ничего доводить до конца. Вернее, не хочу. И с женщинами у меня такая же петрушка. Слишком быстро их разгадываю, становится скучно. Сила логики заедает. Но тут, боюсь, ты меня доведешь до финиша. Тяжелый ты человек.
– Я ухожу из института, – сказал Крылов. Песецкий присвистнул.
– Шутишь?
Выслушав рассказ Крылова, он погрустнел:
– Ты единственный в отделе, кто смыслит в математике. А может, передумаешь? Пренебреги, а? Все это суета сует и томление духа.
– Не могу, – сказал Крылов.
– Принцип?
– Нет, просто надоело.
– Жаль… Хорошо, что мы составили с тобой уравнение.
– Да, – сказал Крылов. – Уравнение красивое.
Они снова просмотрели записи на исчерканной вкривь и вкось бумаге.
– Придется тебе самому кончать статью, – сказал Крылов.
– И не подумаю. Они помолчали.
– Что ты думаешь обо всей этой истории? – спросил Крылов.
– Ничего, – сердито сказал Песецкий. – Ничего не думаю. Не желаю вмешиваться. Старик бежит от правды, ты – от старика. Все это не имеет никакого отношения к физике.
У Песецкого все были виноваты, и вместе с тем для каждого он находил оправдание, даже для Агатова. Может быть, в этом тоже была логика, но Крылова она не устраивала. Спорить с Песецким у него не хватало сил.
– Главное, загружай подкорку, – посоветовал на прощание Песецкий. – Вот ты сейчас ходишь с незагруженной подкоркой, только зря время теряешь.
Бочкарев, конечно, пришел в ужас, хотел бежать к Голицыну, объясняться, но Крылов запретил. Примирение возможно, если Голицын извинится и переделает заключение о Тулине. Бочкарев назвал его зарвавшимся сопляком, не думающем об интересах своих товарищей. Они поссорились, и Крылов вволю мог наслаждаться жалостью к себе и презрением к этому пошлому миру, где не ценят благородства.
Солнце подобралось к стеклянному кубу чернильницы, вспыхнуло радужным блеском. Голицын зажмурился. В чернильнице давно хранились скрепки. Несколько раз завхоз предлагал убрать и эту чернильницу, и весь громоздкий бронзовый прибор с подсвечниками и заодно сменить мебель, но Голицын не разрешал. В кабинете все должно было оставаться таким же, как двадцать пять лет назад, когда он сел за этот стол после смерти своего учителя.